Студопедия

Главная страница Случайная лекция


Мы поможем в написании ваших работ!

Порталы:

БиологияВойнаГеографияИнформатикаИскусствоИсторияКультураЛингвистикаМатематикаМедицинаОхрана трудаПолитикаПравоПсихологияРелигияТехникаФизикаФилософияЭкономика



Мы поможем в написании ваших работ!




НАЧШТАБА 1 страница

».

Подлинник приказа находится в Крымском облпартархиве

(фонд 151, опись 151, дело 17, лист 11-12, обратн. сторона).

Приказ, конечно, не ахти какая находка, самый что ни на [105] есть рядовой из рядовых. Но важно, в какое время, в какой обстановке мы его издали.

Пехоту поднимают в атаку после артиллерийской подготовки, которая, казалось, на позиции врага и камня на камне не оставила. Но нелегко и в такую атаку ходить, ибо непременно найдется ожившая огневая точка. А каково без артиллерии — и прямо на пулеметы!

Когда я думаю о тех весенних днях сорок второго года, то мне кажется, что мы с рассвета и дотемна ходили в атаки на пулеметы. Тогда в санитарных землянках умирали раненые и голодные, а в куренях, наспех прикрытых палой листвой, находились живые и думали, как дальше быть.

Я устал. Ах, как я устал! Завернувшись в плащ-палатку, изнемогая от боли в суставах, хотел только одного — согреться. Думы у меня были невеселые. Каким будет завтрашний день? Крым набит немецкими полками, румынскими бригадами, штабами разных мастей. Шумно на рынках. Сизый табачный дым в кофейнях. В Симферополе открыл гастроли драматический театр, в Алупке для немецких и румынских солдат и офицеров распахнулись узорные ворота Воронцовского дворца-музея. Будто немцы забыли, что была подмосковная зима, что тысячи и тысячи трупов их соотечественников закостенели под Волоколамском и Можайском. Они здесь, на моем полуострове, подставив лица мартовскому солнцу, весело гуляли по набережным курортных городков и поселков, водили под ручку легкомысленных девиц. Офицеры постарше званиями выписывали жен из самой Германии, показывали им курортные достопримечательности; весь их напыщенный вид говорил: смотрите, какие мы, солдаты фюрера, викинги двадцатого столетия!

Севастополь еще плотнее обложен войсками, под его стены подтянуты гигантские пушки со звучным названием «Большой Густав». Снаряд такой пушки раскалывает пятиэтажный дом, как щипцы скорлупу грецкого ореха.

Упорство немцев потрясает. Каждое утро в одно и то же время начинают бить пушки самого крупного калибра, потом заголосят корпусные гаубицы, за ними артиллерия — дивизионная, полковая. По-собачьи скулят шестиствольные реактивные «ванюши». Затем наступает тишина. Что она значит — узнаём позже. С левого фланга на правый «пробуют» пехотой — авось найдется брешь в нашей обороне! Не находится. И все начинается сначала...

Я понемногу согреваюсь, теплеет остуженная грудь, а с ней теплеют и мысли. Конечно, трудно. Все меньше и меньше остается нас в боевых рядах. Но мы, черт возьми, живы, живы! Как бы фашисты на полуострове ни считали, что крепко стоят на обеих ногах, все равно им приходится оглядываться по сторонам не только ночами, но и средь бела дня. Мы живем. И, даже умирая, бьем их. В моем кармане рапорт командира Красноармейского [106] отряда товарища Аэдинова, отряда, в котором каждый день от голода погибают два-три партизана. Вот этот рапорт: «Двадцать первого марта группа под командованием лейтенанта Столярова на шоссе Коуш — Бахчисарай уничтожила семитонную фашистскую машину, убила одиннадцать солдат и одного офицера, взяла следующие трофеи: три автомата,

пистолет и пять плащ-накидок. При возвращении в отряд от голода умер сержант Коваленко».

У нас нет продуктов, мы всегда окружены, у нас нет тыла — ни лесных чащоб, ни болот, за которыми можно зализать раны. Наши стоянки вдоль и поперек пересекаются дорогами. По всем законам никакого партизанского движения здесь не должно быть... По законам! Но есть нечто большее, чем закон. Сила духа! Она держит нас в крымском лесу, ведет на дороги, заставляет нашего противника держать на охране коммуникаций десятки тысяч солдат и офицеров.

Сила духа! Я прикидываю: а что там, в лесах Брянщины и Смоленщины, в бескрайнем зеленом царстве Белоруссии, на степных просторах Украины?

И там, конечно, партизаны; и у них, конечно, стойкости не меньше, чем у нас. Может быть, им чуть-чуть легче. Они взрывают мосты, уничтожают машины, пускают под откос поезда. И там полки и полки карателей ведут лесные бои, вязнут в болотах, усеянных водяными лилиями.

Я мысленно переношу себя в те края, и мне становится теплее. Я будто зримо вижу нить, которая связывает нас, крымских партизан, со всем народом, со всей вооруженной мощью моей страны. Да, нам трудно! Но мы — авангард, выдвинутый далеко вперед, авангард главных сил, частицей которых и являемся. Об авангарде помнят, о нем беспокоятся.

Может, в этот час, когда я, прикрытый трофейной плащ-палаткой, предаюсь размышлениям, в Москве заседает Комитет Обороны, толкуют там о нашей жизни, решают: надо помочь крымским партизанам, снабдить отважных лесных солдат необходимым — питанием, взрывчаткой, медикаментами.

...Где-то под Краснодаром один за другим сели девять четырехмоторных тяжелых бомбардировщиков, а ПДС — парашютно-десантная служба — тормошила армейских интендантов, требуя от них продукты, оружие и боеприпасы.

Я не знал об этом, но узнал потом. А вот те, которых мы хоронили наспех, в расщелинах скал, так никогда и не узнают...

Сошел с гор снег, лес зазвенел, потеплело, заголубело небо.

И в эти кризисные страшные дни — наконец-то! — была установлена прочная связь с Севастополем.

Случилось это так. [107]

Однажды утром над лесом появился самолет-истребитель. Сначала никто не обратил на него внимания, но — странно! — летчик упорно кружил над одним местом, то взмывая ввысь, то прижимая машину к верхушкам сосен. Следя за самолетом, мы разглядели на крыльях красные звезды.

Мгновенно зажгли сигнальные костры. Часовые на постах, дежурные санземлянок сигналили: «Мы здесь! Мы здесь!»

А самолет покачивал крыльями, посылал нам привет от Красной Армии, от советского народа, от Севастополя.

Над поляной Верхний Аппалах машина долго кружилась. Вдруг, набрав высоту, начала быстро снижаться. Самолет прогудел над поляной и круто взмыл вверх; потом, сделав прощальный круг над лесом и еще раз покачав крыльями, лег курсом на Севастополь.

Мы с волнением обсуждали появление истребителя, строили различные догадки, но всем было ясно: севастопольцы нас ищут!

Лес зашумел в ожидании событий.

На четвертые сутки в одиннадцать часов дня мы услышали шум.

Дежурный штаба кричал:

— Наш! Наш! «У-2»! «У-2»!

Почти касаясь верхушек сосен, над нами промчался самолет с красными звездами на крыльях и фюзеляже.

Все бросились на поляну Симферопольского отряда, куда, как нам показалось, летел самолет.

Из всех ближайших отрядов бежали люди.

Посадочная площадка с подъемом по северному склону была плохо приспособлена для приема самолета. Неоткуда было сделать заход, я это хорошо понимал.

Непременно разобьется!

Летчик все-таки решился. Самолет ниже, ниже... Вот колеса коснулись земли; самолет, как стрекоза, скачет по выбоинам и клюет носом. Раздался треск, и наступила тишина.

Над полуразбитой машиной стоял юноша в форме морского летчика, улыбаясь, сияя серо-синими глазами.

Мы к нему. Подхватили на руки, опустили на землю.

— Товарищи!.. Товарищи! — краснея, просил он.

Каждому хотелось прикоснуться к человеку оттуда, от наших.

Переживая минуты радости, мы даже не заметили, что из второй кабины показался еще один военный с треугольничками в петлицах. Взволнованно-виноватое лицо его говорило о каком-то несчастье.

— Рация!.. Рация!..

Оказалось, что во время трудной посадки радист, желая сохранить рацию, взял ее на руки и разбил о борт фюзеляжа.

Беда! [108]

Мы пригорюнились, хотя большинство партизан, еще не зная о несчастье, продолжали ликовать. Она была разношерстной, эта масса людей, перенесших тяжелую зиму 1941/42 года. Одежда — немецкая, румынская, гражданская, наша армейская. Пилотки, папахи, шлемы. Сапоги, ботинки всевозможных фасонов, постолы... Такое же разнообразное вооружение.

На лица больно смотреть. Они, словно зеркало, отражали все, что выпало на долю каждого. Трудно отличить молодых от старых, мужчин от женщин. Все выглядели стариками. Ничьи щеки не лоснились от сытости, никто не мог похвастать капелькой румянца.

Конечно, за зиму каждый по-своему думал о судьбе Родины, Севастополя, о своей судьбе, о далеких родных, по ком так тосковали наши сердца. Но я не ошибусь, если скажу, что вера — большая вера — всегда была с нами, иначе мы не могли бы быть теми, кем были в этих кошмарных нечеловеческих условиях.

Постепенно все узнали о том, что связь с Севастополем установить нельзя, так что прилет самолета ничего не меняет в нашей жизни.

Но мы с этим не могли согласиться. Не хотелось соглашаться.

Начали с того, что осмотрели самолет. На мой взгляд, машину можно было подлатать, поставить на колеса. С мотором все в порядке, но была одна непоправимая беда: при посадке вдребезги разлетелся винт.

Винт, винт...

Кто-то сказал, что недалеко от переднего края Севастопольского участка фронта на немецкой стороне видел самолет «У-2», рухнувший на густой кизильник. Винт должен быть целым!

Далековато в те края, ох как далековато!

Мы с комиссаром района Захаром Амелиновым пошли в отряды. Было решено послать только добровольцев. Все понимали, что пройти за минимальный срок сто двадцать километров, да еще с тяжелым грузом, — значит, слечь в санитарную землянку и не подняться.

Кто возглавит поход?

Люди, конечно, найдутся, и более чем достаточно, но на одном энтузиазме яйлу в два конца не возьмешь.

Комиссар неожиданно предложил:

— Женщины! Они дойдут до самолета и вернутся с винтом.

Надо честно признаться: во всех наших испытаниях женская половина оказалась повыносливее. Мы в этом не единожды убеждались. На иную глядеть страшно: одни глаза да худущие ноги, а идет, да еще на плечах кроме автомата тащит бог знает чем набитую санитарную сумку.

Итак, женщины... [109]

Выбор пал на седовласую учительницу из Симферополя Анну Михайловну Василькову; на молчаливую, но всегда при деле медицинскую сестру Евдокию Ширшову; на тихую дивчину, что с утра до вечера собирала липовые почки для партизанского кондёра, а ночами безропотно выстаивала на постах, — Анну Наумову.

Возглавил наш «женский батальон» бывший комиссар алупкинских истребителей Александр Поздняков. Он сам напросился, и решительно.

— Посылай, командир.

— Дойдешь? Может, это не твое дело?

— Мое, и главное.

— Тогда иди.

Потянулись дни ожидания. Летчик и помощники — их нашлось немало — чинили самолет, готовили взлетное поле. Партизаны, уверенные, что самолет обязательно взлетит, писали домой письма.

На пятые сутки наши вернулись и принесли винт. Позднякова с ними не было...

Александр Васильевич! Познакомился я с ним в Гурзуфе при следующих обстоятельствах.

Совхозные мастерские стояли рядом со знаменитой дачей Раевских. Сохранился дом, в котором Раевские принимали Александра Сергеевича Пушкина.

Мне почему-то не верилось, что кипарис — стройный, высокий красавец, поднявшийся к небу, — и есть тот пушкинский, воспетый самим поэтом. Кто и как докажет? А я любил всякие доказательства.

Спор разрешил человек в роговых очках. Я знал, что это и есть директор музея, но лично знаком с ним не был.

Он меня легко убедил, что кипарис тот самый, заметив, между прочим, что хорошо, когда человек любит ясность, но еще лучше, если он ищет доказательства сам. «Вот ты сосед, — сказал он мне, — а ни разу в музее не бывал».

Я не обиделся, стал бывать в музее, встречаться с Поздняковым.

Он был старше меня лет на пятнадцать и во сто крат опытнее. За плечами большая партийная работа в Сибири, до этого — гражданская война, потом борьба с басмачами. Одним словом, живой герой близкой истории.

По молодости своей я не мог согласиться с тем, что героическую биографию красного комиссара гурзуфцы не знают, и стал при удобных случаях рассказывать о ней своим ребятам, — ведь я же был агитатором цеха.

Поздняков как-то узнал об этом, сказал сердито:

— Прошлое хорошо, но не самое главное, Важно, что ты сейчас делаешь! [110]

Поход за винтом — страница незабываемая. Яйла лежала на пути. Снег сошел с лысых вершин, но в буераках он был предательски опасен. Мокрые насквозь, усталые до полного изнеможения, партизаны спустились к Чайному домику, за двое суток излазили чуть ли не весь второй эшелон фашистов, наконец кашли самолет; без инструментов, одним слабеньким шведским ключиком сняли винт с оси...

Они спешили. Поздняков все торопил и торопил, не давал никому отдыха и сам не отдыхал. Он шатался от слабости, но шел, наравне со всеми нес тяжелую ношу. Шел до тех пор, пока не упал. Его подняли на руки.

— Несите винт. Я вам приказываю. Я доползу, обязательно доползу. Вперед!

Он не дополз. Умер. Посланные ему на помощь люди принесли в лагерь заледеневшее тело.

Были у нас в Крыму герои легендарные, слава о них гремела. Позднякова же мало кто знал. Он не совершал громких подвигов, был тих, физически крайне слаб, больше всех лежал в землянках...

Прощай, мой земляк гурзуфец! Останусь жив, непременно буду приходить на дачу Раевских, вспоминать тебя, человека, с которым судьба счастливо свела меня в тяжелую годину...

...Самолет готов к вылету. Уложены письма и донесения, разведданные и страстные просьбы: нас не забыть!

И летчик Филипп Филиппович Герасимов с взволнованно бледноватым лицом оглядывается вокруг. Он видит сотни пар доверчивых глаз: уж ты постарайся, Филипп Филиппыч!

— От винта!

Самолет вздрогнул, слегка качнулся, мелькнула лопасть. Мертвая точка, обратный полуоборот — круг первый, второй... И над лесом поплыл ровный и обещающий рокот мотора.

Филипп молодцевато рубанул воздух рукой и повел машину на взлетную дорожку, расчищенную партизанами. Самолет ровно тронулся с места, пошел быстрее, еще быстрее поднялся хвост машины. Только на самом краю поляны оторвались от земли колеса.

Машина набирает высоту, но сердце мое на высших критических оборотах. Проклятое предчувствие беды!

Вижу, даже нутром ощущаю, как машину стало засасывать, настойчиво тянуть в проем ущелья.

И мотор не в силах справиться с этой неудержимой тягой. Еще правее, колеса чиркнули по макушкам старых дубов, и машина рухнула в мглистую шапку горы. Раздался треск.

Все! От самолета остались одни ошметки: в гармошке хвост, плоскости будто нарочно сложили вместе, впритык. Летчик, растрепанный, в крови, возится у мотора, стараясь предотвратить пожар. [111]

Не могу: так и стоят глаза Позднякова, выпрашивающего у меня разрешение на марш за винтом...

Апрель. Лес пахнет сырой жимолостью; дрожат, бьются, набухая, почки.

У Филиппа Филипповича синие глаза.

Он стоит перед Георгием Северским в той собранной позе, когда принимают командирский приказ к боевому вылету.

Но приказа еще нет — Северский не решился. Да и трудно решиться, когда позади такой живой опыт: попытка за попыткой, а связных будто Нептун проглатывает заживо.

— Я в Севастополь пойду! — который раз повторяет синеокий юноша с похудевшим от партизанского харча лицом, за неделю постаревшим на годы. — Сто раз перелетал фронт, сверху хорошо видно. Я знаю дороги, и я дойду!

Ленинградский паренек с отчаянными глазами, которого стар и млад называют одним именем: Филипп Филиппович. Он-таки убедил всех нас, что в Севастополь дойдет.

И дошел. Через трое суток новый самолет качнул над нами приветственно крыльями и уверенно пошел на посадку.

И радиоволны легли в эфире между нами и Севастополем и оборвались лишь тогда, когда начисто рухнула в городе-герое последняя оборонительная точка.

И первая партизанская радиограмма гласила, настаивала, умоляла: Филиппу Герасимову звание Героя Советского Союза!

И звание было присвоено.

Кончилась война, а о синеоком парне ни весточки. Мы искали его повсюду, но ответ был один: убит, убит и еще раз — убит!

И в послевоенных музеях появился портрет восемнадцатилетнего Героя с нахмуренными глазами. И говорили те, кому положено говорить: днем он летал над немцами на машине, которую можно было сбить пулей малокалиберной винтовки.

Правду говорили.

Убит, убит, убит...

Годы летят безвозвратно в бездну. Рубцы на деревьях остались на прежнем месте, только расплылись. Кроны взлетели к поднебесью. Где был старый лес — звенит молодая поросль, а где стояло урочище худоногого дубняка — скрипят папаши-дубы.

Яйла и та меняет свои залысины, стараясь выглядеть более кокетливо, кое-где обрастая припухловатыми сосенками.

И ветер стал посвистывать так, будто слух обрел.

Скала Шишко над Ялтой, с нее простор как выстрел в горах: ахнешь!

На ней камень-глыба, а на глыбе той имена высечены — партизанские.

Юркий экскурсовод ведет группу отдыхающих и на ходу выпаливает заученные фразы о нашем времени. [112]

Вот очередная фраза, как рассеянный пучок света от медленно гаснувшего фонаря:

— В критический апрель тысяча девятьсот сорок второго года к партизанам прилетел молодой летчик, славный сын своего народа Герой Советского Союза Филипп Филиппович Герасимов. Смерть оборвала путь патриота Родины, но память о нем не померкнет никогда...

И вдруг взволнованный и решительный голос из группы:

— Как это — оборвала?

Десятки голов поворачиваются на голос, осуждающие глаза: что ты, друг любезный, не понимаешь, сколько будет дважды два?..

Экскурсовод уточняет с подчеркнутой вежливостью:

— Элементарное понятие, дорогой товарищ: оборвала, — o значит, кончилась жизнь. Убит товарищ Герасимов в воздушном бою...

— Нет уж, позвольте, в мертвецы — не согласен. Герасимов — я! Да, я прилетал к партизанам, мне давали Героя.

...На моем столе звонит телефон, да таким манером, что я вздрагиваю: случилось что-то необыкновенное!

Чей-то слишком громкий, и слишком взволнованный, и чем-то встревоженный, и даже робкий голос:

— Здравствуйте, товарищ командир. Я — Герасимов, летчик Филипп Филиппович Герасимов!

У меня руки делаются ватными.

...Мы одни, в тарелке красные помидоры, в бутылке на вершок водки...

Печальная повесть о печальной двадцатилетней послевоенной жизни.

Звезда Героя, орден Ленина, три ордена Красного Знамени, сотни полетов, десятки воздушных боев... И все это, как корова языком, слизывает один глупый мальчишеский поступок.

Уже после войны, в воскресный день, выпил лишнего и ударил человека публично. И все!

Но это была зацепка. Вспомнили и строптивость характера, и страстность на собраниях, и дерзкий разговор с начальством, и заносчивость, порой присущую молодости. Одним словом, зачеркнули актив человека и вляпали парию восемь долгих лет тюремного заключения.

И с кем рядом? С подонками, отбросами войны, дезертирами и немецкими холуями. Вот где было трудно удержаться! :

Но Филипп устоял. Держал Севастополь, держали партизанские дни, наши глаза видел он, локоть друга-летчика, уже давно ставшего прахом, чувствовал он.

И душа его вышла из темени без черных пятен. Она только была надломлена неверием в свое будущее. Это неверие и заставляло все годы молчать, вести тихую жизнь.

Но не скользил по жизни, не жаловался на судьбу, а накрепко засел в строительной бригаде в родном Ленинграде и [113] работал, работал. Только тоска воскресных дней толкала к выпивке. Пил не скуля, ходил тихо по жизни.

Называли его по-прежнему Филипп Филиппович, было ему только сорок три года, но никто не знал его героической биографии. Он, обкрадывая себя, обеднял других.

И только прорвалось все наружу у партизанской могилы. Он мог на все согласиться, но мертвым быть не желал.

Он не верил, а мы, партизаны, верили и боролись за него — за него, за его прошлое, нужное настоящему.

И нас поняли и в Ленинграде, и в правительстве. Монетный двор родного города отлил специально для него и Золотую Звезду и все ордена.

Но прежде чем получить все это, мы пропустили Филиппа через свой суд — партизанский.

И он расплачивался за свою слабость и неверие дорогой ценой.

И сейчас по Ленинграду ходит синеокий рабочий человек, и в торжественные дни на его груди сияет Золотая Звезда!

...Итак, связь с Севастополем была установлена.

Город молниеносно откликнулся на нашу беду. Прилетали самолеты чуть ли не каждую ночь и бросали, бросали нам продовольствие, медикаменты.

Это случилось после 20 апреля. Еще раз обратите внимание на документ. Голодная смерть косила партизан до 24 апреля, а потом до 6 мая — ни единого смертельного исхода!

Но почему же 6 мая снова нагрянула катастрофа? Тут уже слово за медиками. У нас были сухари, концентраты, был даже сахар. Паек выдавали по тем временам обильный, а люди умирали. Так случилось не только в одном Ялтинском, но и в других отрядах района...

По-видимому, еще раньше была перейдена черта, отделявшая жизнь от смерти, лишь затянулась агония. Никакие продукты обреченных спасти не могли...

Горячее июньское солнце насквозь прожигало лес, кричали кукушки, надолго открылось над горами яркозвездное небо.

И вот, пока еще не видимый, гудит самолет. На маленькой поляне выложено три костра в ряд, у каждого из них по партизану, в руках спички.

Гул ближе. Вот моргнул бортовой сигнал, раздалась команда:

— Костры!

Три вспышки огня, столбы пламени. С самолета ответный сигнал: «Понятно!»

В белолунии открываются шелковые купола парашютов. Они раскачиваются под легким ветром. [114]

— Собирать парашюты!

Через полчаса на лунной поляне вырастает гора торпед-мешков с продуктами, взрывчаткой, одеждой.

Я распределяю сухари, консервы, концентраты.

— Ялта! Пять мешков сухарей, триста банок мясных консервов, тысяча пачек концентратов. Получай!

Все выдается под ответственность командира или комиссара.

— Товарищ Кривошта, задержись! — приказываю командиру отряда.

Идем к речушке, усаживаемся на бревне. И я и Кривошта в новеньком красноармейском обмундировании, обуты в добротные ботинки — нас щедро снабжает Большая земля.

— Докладывай!

Как далеко оно кажется, то время, когда мы с таким трудом организовывали нападение на какую-нибудь одиночную немецкую машину. Нелегко вспоминать те тяжелые дни. Каким холодом веет от них...

Сколько партизанских могил разбросано по негостеприимной суровой яйле... Разве их сосчитаешь...

— Докладывай!

И он, Кривошта, говорит о походе взвода Гусарова. Гусаров! Помню его: с цыганскими плутовыми глазами повар из Алупки. Из таких, что, если понадобится, из топора суп сварит. Это его изобретение — партизанский суп из липовых почек, приправленный горным чесноком. Вместо соли — полынь. Ничего, ели и даже похваливали.

Так вот, Гусаров забастовал. Хватит! Теперь отряд взяла на снабжение страна, на кухне управится любой чудачишка. Бывший партизанский повар повел на дорогу пятерку, составленную из партизан, выписанных из санитарной землянки.

Трое суток рейдировал Гусаров. Разбил пятитонную машину, снял патрульных на магистрали, попал в засаду, но опередил немцев, скрылся, а потом спустился по тропе ниже, сам притих в засаде. И клюнуло! Через полчаса немцы напоролись на его пули. На этом дело не кончилось. Гусаров пересек яйлу, спустился к селу Бия-Сала, оборвал на целый километр линию связи и снова засел в засаду. На мотоцикле подкатили немецкие связисты. Через минуту не стало ни связистов, ни мотоцикла.

Рядовой поход рядового командира.

В июне 1942 года ялтинские партизаны воевали необычайно свободно. Школа есть школа! Их осталось сорок восемь человек, но они, эти сорок восемь, с лихвой заменяли десять таких отрядов, каким был мошкаринский...

...Пока идет беседа с командиром ялтинцев, самолет совершает прощальный круг и берет курс на Севастополь. Сперва он отклоняется в сторону до точного ориентира — Медведь-гора; а потом над морем — и на запад. [115]

Через двадцать минут получаю радиограмму: «Самолет обстрелян зенитной установкой Гурзуфа. Примите меры!»

Радиограмму показываю Кривоште:

— Как думаешь поступить?

— С этим только Зоренко справится, — говорит Кривошта.

— Снаряжай. Завтра же.

— Есть. Разрешите идти?

Поворачивается налево кругом строго по-уставному и широким шагом идет на поляну. Я задумчиво смотрю ему вслед...

Прошло всего двое суток, а в моих руках уже рапорт Кривошты.

На горе Болгатур, что нависает над Гурзуфом, стояла зенитная установка, теперь ее нет! Попутно Семен Зоренко подорвал на шоссе тот самый мост, который рвал уже трижды, а потом уничтожил три километра линии связи. На рассвете, перед отходом в лес, оказался на окраине деревни Никита. Напал на немцев, отбил у них полевую радиостанцию. И вот она лежит в моей землянке...

Ялтинцы — классики партизанской тактики. За июль тридцать раз успешно напали на фашистов. Это не сказки, в партийном архиве лежат подлинные документы, рапорт об этих

зрелых днях. Но не менее важное — данные разведки. Ни одна машина, ни одна пушка не проходит мимо партизанских глаз. От южнобережной магистрали тянется цепь информаторов. Эстафетой передаются данные в наш штаб, от нас — в штаб соседнего района, которым командует Северский, а оттуда без промедления — в Севастополь. Вот бы когда пригодились сведения Нади Лисановой, Горемыкина, братьев Гавыриных! Но увы...

Ялта в полном смысле слова стала военным лагерем. Госпитали опутали колючей проволокой, у въездов торчат бетонные доты, дежурят солдаты с пулеметами. Вокруг госпиталей секретные мины. На них часто подрываются козы.

Жизнь кое-какая идет только на набережной. Тут прогуливаются офицеры, на пляжах видны купающиеся.

Дико и пышно расцвели неухоженные розы. Трава захлестывала парковые дорожки. Трава вообще наступала на город, пробивалась сквозь асфальт, выпирала из расселин подпорных стен.

Выпирали и разрушались мостовые, оседали постройки. С крыш по стенам лилась вода, оставляя темно-серые следы. По молу ходили одичалые кошки с шелудивыми боками. Так, должно быть, начинается смерть города...

Но пока еще работали бойко кофейни — подавали, как правило, эрзац-кофе; кое-как дышал ялтинский базар — цены на продукты были баснословными... [116]

В лес пришло потрясшее нас донесение: в Алупке действует Воронцовский музей-дворец! Открыт для всех посетителей... Невероятно!

Во дворце побывали: командующий фон Манштейн, министр рейха Розенберг, Антонеску, король румынский Михай.

Музеем руководит то ли Щеколдин, то ли Школдин.

Мы точно выяснили: шефом музея-дворца был не кто иной, как бывший старший научный сотрудник Степан Григорьевич Щеколдин.

Смутно помню этого гражданина. Осенью сорок первого наш истребительный батальон располагался в подсобных помещениях Воронцовского дворца. Человек со связкой ключей часто попадался мне на глаза. Ему было не то тридцать, не то сорок лет, будто и не стар, но далеко не молод; при улыбке морщит все лицо. Лоб покатый, взгляд ощупывающий. Он часто бывал в нашем штабе. Как-то я попросил его задержаться на минуточку:

— Что вас интересует, товарищ?

— Эвакуация музея.

— Идите в горсовет.

— Каждый день там бываю, только без пользы.

— Но мы эвакуацией не занимаемся, — заявил я, давая понять, что вопрос исчерпан.

Поздняков задержал его:

— А ты иди в райком партии, настаивай. На самом деде, нельзя бросать псу под хвост подлинники Боровиковского, английские гобелены...

Однажды хранитель вбежал без спроса:

— Взорвать хотят!

— Что, кто?

— Взрывчатка... машина...

Во дворе музея стояла трехтонка со взрывчаткой... Около нее — уполномоченный НКВД, наш комиссар...

Комиссар с возмущением распекал уполномоченного, высокого, молодого, в пилотке.

— Какой дурак мог даже подумать об этом! Сейчас же убирайтесь со своей взрывчаткой!

— Я выполняю приказ, товарищ комиссар батальона. И никуда не уйду.

Поздняков вызвал бойца, что-то ему шепнул, и через несколько минут появилось отделение истребителей. Машину выдворили вон, у музейных ворот встала охрана.

Я не вмешивался в комиссарские дела, — в какой-то степени они были понятны: в нем заговорил музейный работник. И пусть... [117]

А только не мог понять, до конца ли он прав. Мы тогда жили и действовали под влиянием речи Сталина от 3 июля и ничего не хотели оставлять врагу. Дворец, положим, не военный объект. Но может в нем расположиться крупный штаб? Я даже воображал, как вот по этой беломраморной лестнице идут немецкие офицеры...

Свои сомнения высказал комиссару. Он разозлился:

— Только полная тупица так может думать! Это же шедевр искусства, а ты — на воздух?! И как только можешь!

Поздняков с Щеколдиным ездили в райком, к Герасимову. Возвратившись, стали ждать специально зафрахтованное судно. Снимали со стен дорогие картины, скатывали персидские ковры, упаковывали хрусталь, мраморные бюсты.

Впрочем, мне какое дело до этого?! Жаль только, что комиссар слишком много уделяет внимания этому музею. А Щеколдин не нравится, уж больно настырен. А почему не на фронте?

Вдруг новость: теплоход, который шел за ценностями ялтинских дворцов, торпедирован фашистами и потоплен.

Детали катастрофы выяснить было некогда — нас подняли по тревоге, и мы покинули Алупку. О дворце я и не думал тогда, а вот теперь жалею...

Весной 1942 года в штаб нашего района стали поступать данные: Щеколдин принимает немецких офицеров! Он шеф музея, ему доверяют гаулейтеры и коменданты. Видимо, не случайно он мне не нравился. Хитер, самого комиссара вокруг пальца обвел! Теперь-то ясно: и не собирался покинуть Алупку и эвакуировать ценности...


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
ЯЛТА, 41-42 8 страница | НАЧШТАБА 2 страница

Дата добавления: 2015-06-30; просмотров: 176; Нарушение авторских прав




Мы поможем в написании ваших работ!
lektsiopedia.org - Лекциопедия - 2013 год. | Страница сгенерирована за: 0.013 сек.