Студопедия

Главная страница Случайная лекция


Мы поможем в написании ваших работ!

Порталы:

БиологияВойнаГеографияИнформатикаИскусствоИсторияКультураЛингвистикаМатематикаМедицинаОхрана трудаПолитикаПравоПсихологияРелигияТехникаФизикаФилософияЭкономика



Мы поможем в написании ваших работ!




НАЧШТАБА 8 страница

Красников, несмотря на слова начштаба, морозы, голод и холод, все-таки решил найти отдушину в генбергской блокаде и послать людей на разведку. Как ни прикидывай, но снова надо прощупать дорогу на Кожаевскую дачу. Там есть секретные ямы с продуктами, о которых не знал даже Ибраимов.

Надо послать Томенко. Он человек обстоятельный, всеми корнями сын земли, которую защищает. Предки его поселились в Крыму после присоединения полуострова к России, это было [196] еще в конце восемнадцатого столетия. Конечно, не по своей охоте: кто из крестьян покидал родную крышу по своей воле?

Прадед машиниста Томенко строил Севастополь, а вот у деда крестьянская кровь взяла верх: он не любил городского шума, добился вольной жизни и поселился в предгорном селе Русский Бодрак, где и укоренялись такие же вольные люди, как он сам. Крестьянина потомственного всегда тянет к земле, на ней жизнь ему понятнее. И дед и отец, Федор Христофорович Томенко, немало земли переворочали штыковой лопатой — извечным орудием местных землеробов. Зато сад какой! Даже в 1966 году можно было увидеть яблоню, посаженную дедом Томенко. Я видел ее.

Только сам Михаил Томенко пошел по другому пути. Он был сыном двадцатого века и с детства бредил паровозами, машинами. Михаил вылетел из родного гнезда. Рабфак, а потом к Верзулову — в ученики. И привязался к локомотиву на всю жизнь. Изредка показывался в Русском Бодраке. Батя ждал: когда же городом насытится родной сын? Потом понял — отрезанный ломоть.

Обо всем этом говорили с глазу на глаз- Красников и Томенко. Красников тоже не из барских покоев. Отец и дед строили корабли, да и сам он смысл жизни начинал познавать с рабочим молотком в руках.

Машинист Томенко и бывший рабочий судостроительного завода хорошо понимали друг друга. Они понимали, почему так неожиданно возник разговор о том, кто какое место занимал на земле.

Красников хотел одного: выход Томенко не должен закончиться бедой. Дойди до баз, прощупай их и вернись с доброй вестью: продукты есть, и их можно взять!

— Сам ничего не трогай! Ты понял? Иди бесшумно. Никаких встреч с врагом, ни единого выстрела. Чтобы птица не видела тебя!

— Я все сделаю, Владимир Васильевич!

— Учти: Генберг знает, что мы в лесу, но не знает, где точно. Нашумишь — погубишь всех.

Ушел Михаил Федорович и даже на спине чувствовал недоверчивый взгляд начштаба Иваненко.

Вел его, как всегда, незаменимый Арслан.

Наст твердый, ветки в белых чехлах — ворсистые. Ярко — аж глаза болят.

Томенко молчалив: разбередил душу разговор о стариках. Не так давно пересекал яйлу и с горы Демир-Капу разглядел родное село. Сердце защемило. Как они там, мать с отцом? Ведь уговаривал: «Нельзя оставаться, батя!» Кряхтел-кряхтел старик, а потом сказал: «Один

раз помирать, сынок. Не приставай — тут останусь». Слово у него — кремень, тут ничего не поделаешь. [197]

Третий месяц о стариках ни слуху ни духу, да и расспрашивать опасно. Узнают, что сын партизанит, — с корнем из земли вырвут.

Морозно, но ребята бодрые. От простора, что ли, дышится. Нельзя застаиваться, а мы застоялись. Сам Владимир Васильевич будто потерял живую нить, за которую все время цеплялся. Да и человека рядом нет. Василенко, комиссар, держал бы командира на подхвате. У него были сильные руки.

Арслан — как норовистый конь, застоявшийся в пульмановском вагоне. Худой до страха, руки болтаются, а в глазах все-таки искорки.

Ведет хорошо — открытую книгу читает. Чу! Остановился, ушки на макушке. Прошептал, улыбаясь: «Олень». И был прав: в густом кизильнике скользнула тень, кончики острых рогов проплыли над ветками.

Все время ели подмороженные ягоды терпкого шиповника. Вязко во рту.

Шагалось легко, и не чувствовали никакой опасности. Вдали покрикивают сойки, но лениво, — значит, покой вокруг и ни души.

Лесная просека — конца не видно, повсюду первозданная снежная целина.

Томенко знает места. Вот пройти до конца просеки, потом взять крутой подъем, а за ним будут видны развалины Кожаевской дачи, а там еще километр — и базы.

Все время вспоминался разговор с командиром, его наказ: «Запрещаю!» «Может, все с перепугу, а? — думал Михаил Федорович. — Проще надо: всех на ноги — марш на базу! Рисковать надо, узлы рубать одним махом, как мы, машинисты, берем крутизну. Главное, нигде не останавливаться, не терять силу разгона. А наш командир где-то уронил эту силу».

Вдруг — бах! бах! бах! Томенко от неожиданности присел.

Крик, еще выстрелы! Откуда-то взялись лошади, сани, бегущие румыны в желтых шинелях и белых папахах. Очереди из автоматов...

Действовали механически.

Шел себе обоз и не подозревал о том, что параллельно следуют партизаны. На перекрестке столкнулись.

И вся беда в Арслане. Он шагал впереди всех. Имея строжайший приказ не обнаруживать себя, нарушил его. Совершенно неожиданно увидел на передних санях рядом с румыном известного ему человека в черной мерлушковой папахе. Когда встретились с ним взглядом, тот выпрыгнул на снег и побежал, но Арслан бабахнул в него с ходу.

Человек — односельчанин, а теперь немецкий холуй, предавший семью Арслана. Она была зверски истреблена, в казни участвовал и этот предатель. [198]

Только теперь Томенко понял, насколько тишина была обманчивой. Генберг знал свое дело. Началось с выстрела Арслана, а чем кончится?

Ожили лес, горы, вздыбились долины. Одиночный выстрел партизана был похож на включение безобидного на вид рычажка, который приводит в движение стотонные машины.

Затаившаяся силища вдруг заявила о себе от переднего края до самого Чайного домика.

Трое суток Томенко, подавленный тем, что нарушил строжайший приказ Красникова, лавировал в лабиринте с десятью неизвестными направлениями. Он шел к Чайному домику,

как на эшафот. Не надо было быть особенно наблюдательным человеком, чтобы понять: выстрел Арслана наверняка аукнулся на отрядах. Каратели напали на Красникова, и один только бог знает, что с ними там произошло: кто жив остался, а кто мертв.

Чайный домик! Пещера, в которой порой отогревались. Вход в нее взорван.

Неужели случилось самое страшное?

Наступали минуты, когда человеку уже все равно — дышать или не дышать. Уткнулись под подпорную стену, спиной друг к другу, и молчали. Долго молчали.

И все-таки продолжали дышать, хотя в душе была одна лишь пустота.

И все-таки что-то подняло Михаила Федоровича на ноги, заставило осмотреться.

Он нашел убитую лошадь. Была не была: разделал ее и накормил партизан мясом.

Ничего, прошло. Так и не поняли, когда эта лошадь была убита. Зима в горах — холодильник.

Пища дала тепло, а тепло погнало в венах кровь быстрее. Повеселели малость, спокойнее обдумали создавшееся положение.

Пещера взорвана — это ясно, но ясно и другое: она была пустой; раскидали породу, проникли под землю, никаких трупов не обнаружили.

Значит, Красников вовремя убрал партизан. Но куда?

— Арслан, у тебя чертовский нюх, прикидывай, где наши!

Но Арслан сидит на снегу с убитым видом. Он знает, какой конец его ждет. Выстрела ему не простят.

Томенко понимает состояние проводника, боевого товарища. «Сколько с ним троп пройдено, в засадах перележано, у костров пересижено! Бог его знает, как бы я поступил, увидев человека, предавшего моих стариков? Тут заранее не решишь».

Прикидывал, размышлял: надо спасать товарища... Всю, абсолютно всю вину взять на себя, а там видно будет.

Красникова нашли на пятачке Орлиного Залета. Он как раз выстраивал партизан, чтобы снова вернуться на Чайный домик, где можно найти какую-то защиту от мороза. [199]

Увидев Томенко, побагровел:

— Докладывай!

Командир кричал, ругался, сперва разоружил всех разведчиков, а потом оставил под арестом одного Томенко.

Никогда от Красникова не слышали грубого слова, а на этот раз он разошелся, как наипоследний биндюжник. Это было похоже на отчаяние.

Томенко вели под охраной, начштаба Иваненко крепко следил за ним.

Я уже говорил: к нам прислали комиссара — Захара Амелинова.

Не пойму, что за человек. Он похож на обрусевшего цыгана: брови как сажа, а глаза серо-синие, кожа на лице смугла, а залысины бледные, уши с большими раковинами и растопырены, но зато нос прямо-таки классически славянский, с широкими ноздрями.

Носит краги — единственный человек в лесу в крагах, толстых-претолстых. Я с завистью смотрю на них, прикидываю: сколько подметок можно накроить? Но, оказывается, краги сделаны не из цельного материала, они трехслойные, годятся разве на подзадники.

Ботинки у него скороходовские, даже щеголеватые на вид, почему-то не изнашиваются.

В походах Амелинов трехжильный. Засыпает мгновенно, отчаянно храпит.

Странный человек!

Вот умылся ледяной водой, на ходу взял охапку дров, свалил у печки, рядом с Фросей, нашей поварихой, с напевом сказал:

— Утро доброе, утро ласковое... — А потом неожиданно как гаркнет: — Громадянский привет трудовой женщине! Как жизнь молодая?

— А как вы, товарищ комиссар?

— Жив-здоров, без хороших портков, чего и вам не желаю. — Резкий амелиновский смех, а острые глаза мигом обшаривают: не дымно ли топится очаг, есть ли в ведре вода, достаточно ли чист передник у поварихи. Комиссар любит порядок, сам выбрит и вымыт. Он не терпит разбросанности, категоричен в своих суждениях. Но все эти качества прикрыты мало что значащим балагурством, от которого порой даже тошнит. Вот и сейчас спрашивает с подъемчиком:

— Фросенька-душенька, чай будет с церемонией или без оной?

— Вчера еще кончился сахар. Три кусочка было.

Комиссар трезво и требовательно: [200]

— Я понимаю: раненых надо жалеть, но это не дает права нарушать мой приказ.

Фрося виновато мнет передник.

Амелинов любит секретный разговор. Останемся в штабной землянке четверо: командир, комиссар, я, разведчик Иван Витенко — бледнолицый аккуратист, любящий говорить больше шепотком, Захар выйдет из землянки, глянет туда-сюда, вернется и скажет: «Можно деловой разговор начинать!»

Бортников злится:

— Да что мы, предателями окружены, что ли?

— А ваш горький опыт, Иван Максимович? Куда денешь коушанского предателя?

Старика будто трахают обухом по голове, он низко нагибает голову и молча сопит.

Бортников вообще стал замкнутым, я знаю: он написал личное письмо Алексею Васильевичу Мокроусову. Я приблизительно догадываюсь, о чем оно: просьба об отставке.

На письмо быстро откликнулись и прислали нового командира района — человека в капитанской форме, с маленькими усиками, сероглазого, по-армейски четкого и на шаг и на слово, башковитого. Фамилия Киндинов, до этого был в штабе Мокроусова.

Киндинов мне понравился. Он рассмотрел систему охраны штаба и пункта связи, сразу понял ее слабости, коротко приказал, где заново поставить посты. Уже через день мне стало ясно, насколько надежнее стала наша караульная служба. Людей в ней занято было в два раза меньше, а эффект наблюдения повысился.

Киндинов — кадровый воин, участник испанских боев, предельно требовательный, суховат, больше любит положения армейского устава, чем наши партизанские, как он назвал, «стихийные выверты». Четкость, четкость, еще раз четкость — вот что он требовал от всех служб. А гармония этой четкости ломалась раз за разом и выводила Киндинова из себя. Он даже пытался создать собственную гауптвахту, но Амелинов сумел отговорить от этой затеи. Зато Амелинов согласился с предложением переселить из штабной землянки Ивана Максимовича в шалаш обслуживающего состава.

Я восстал решительно, заявил: «И я уйду с Бортниковым!» К счастью, Киндинов отменил свое решение, а Иван Максимович так и не узнал, какую обиду ему готовили.

Киндинов знакомился со мной, выслушал мою биографию, особенно подробно в той части, что касалась военной службы.

Я служил в основном в авиации, до военной школы около года провел в горах Дагестана, в горнострелковом полку, там из меня и сделали солдата. Чему-чему, а умению подчиняться научили, наверное, на всю жизнь. А я был нелегким материалом. Выросший без отца и будучи старшим сыном в семье, привык [201] больше командовать братьями, чем слушать команду матери. Вытравляли из меня эту привычку не без помощи толстостенной комнатушки с решетками на окне — гарнизонной гауптвахты, стоявшей на крутой скале с красивым названием «Кавалер-батарея». Жители Буйнакска знают ее. Оттуда вид — «Кавказ подо мною...».

Говорят, что комнатушка эта сохранилась до сих пор и что в ней посиживают такие же молодые солдатики без ремней на гимнастерках, каким был в свое время и я. Во всяком случае, комнатушка на «Кавалер-батарее» — не самое страшное место на земле.

Буйнакск научил меня шагать в строю, петь песни, чувствовать локоть товарища. Наш старшина Хижняк частенько гонял нас — упорных — на гору Темир и кричал: «Запевай!» В конце концов мы все же запевали.

А потом, между прочим, исполнять приказ легче, чем отдавать его. Это я понял значительно позже.

Отряды нашего района — Акшеихский, Бахчисарайский, Красноармейский, Ялтинский — воюют, добывают трофейные продукты, правда в очень мизерном количестве, и уже давно живут впроголодь, отбиваются от карателей, лечат раненых, хоронят убитых, отличившихся принимают в партию, выпускают стенные газеты, охотятся за оленями. Одним словом, живут трудной горной жизнью. Гремит фронт на западе, и звуки его для нас как музыка. Да, да, именно музыка. Не дай бог затихнуть под Севастополем — борьба наша потеряет свою главную остроту. И станут перед нами такие проблемы, к решению которых, честно говоря, мы сейчас не готовы.

Каждый из нас просыпается; как локатор ловит отраженный радиолуч, ловит звуки, идущие из-под стен города, где живут и действуют приморцы — защитники морской крепости. Каждый из нас произносит как молитву: «Живи, Севастополь!»

Молчит только один отряд, самый далекий от нас и самый близкий к Севастополю, — Акмечетский.

Киндинов посылает туда меня и комиссара.

Итак, новый марш по студеной и снежной яйле. Мы ползем по пояс в снегу, крутой бок Демир-Капу мучает нас который уж километр! Амелинов тянет как добрая лошадка, только пар идет от его широких ноздрей, но зато мне каково?

Муки мученические претерпел, пока добрался до одинокой кошары с заброшенной сыроварней посередине.

Только комиссарский чаек с «церемонией» привел меня в чувство.

Взлохмаченное солнце щурится из-за гор, бросая на снежную целину бледные лучи. Ничего живого вокруг, одна оледенелая тишина.

Шагать трудно, нудно. Глянешь вперед — вроде равнина, думаешь: наконец-то! [202]

А идешь меж хребтинок — вниз, вверх, снова вниз. Не только тело, но и душа изматывается.

Выручает один бесхитростный приемник: поищу точечку, за которую можно взглядом зацепиться, прикину: сколько до нее шагов-то?

Вот и считаю: шаг, другой, третий... и так до самой точечки. Глянь, и не ошибся. Может, потому я и сейчас почти точно определяю расстояние до любой видимой точки, только на море ошибаюсь — тут свой глазомер.

Перед вечером начали спуск к Чайному домику. Переход был изнурительный. И перемерзли.

Теперь дорога удобно бежит между могучими дубами, которые сторожко стоят по сторонам заслоном ветру и смерчу. Все вокруг спокойно, только на западе под Севастополем что-то поурчивает и хрипло охает, покрываясь татакающим языком пулеметов. То фронт, то свое, и нас сейчас некасаемо. Нам чтобы рядом пули не пели. Устали до того, что одним окриком можно с ног свалить.

И вдруг этот окрик:

— Положить оружие, лечь на землю!

Амелинов довольно спокойно:

— А, стреляй, коль хочешь. — Сам, правда, стал белым, а стоит на месте.

Из-за дерева вышел рыжеватый человек в кожаной обгорелой куртке, небритый, с отечной синевой под глазами.

— Кто такие? — автомат в мою грудь.

Я приказал:

— Убери, слышь!

Попятился назад, но автомат на меня.

Представились, спросили:

— Вы севастопольцы?

— Положим.

— Мы знаем Красникова, а он нас. Пошли человека, пусть доложит.

Ждали долго, пока наконец повели нас по поляне к полуразбитому сараю с перекошенными дверями. Показалась в стороне вооруженная группа. Впереди человек в железнодорожной форме, без поясного ремня и шапки — Томенко! Я сразу узнал его. За ним автоматчики, а потом следовал Иваненко. Он меня не узнал, а может, и не хотел узнавать. Плечи его еще больше сузились, глаза провалились, и губы — нитки синевы. Посмотрел на меня:

— Кто такие?

Представились более подробно.

Иваненко выслушал, извинился:

— На минутку.

К Амелинову подскочил рыжий партизан в обгорелой куртке, успел шепнуть: [203]

— Шлепнуть хорошего человека хотят. Выручайте!

Имя Захара Амелинова больше было известно как специального уполномоченного командующего. Наверное, знал его и Иваненко.

Амелинов подошел к нему:

— Товарищ начштаба, я прошу вас отойти в сторонку.

Иваненко замешкался, но взгляд Захара Амелинова был чрезвычайно твердым: требовал безотлагательного подчинения.

— Обращаюсь к вам как специальный представитель командующего! Куда ведете машиниста товарища Томенко?

Иваненко насторожился: откуда нам известно о Томенко? Но все же ответил.

Итак, партизана Михаила Томенко собираются судить. Но чем-то не похож он на человека, умышленно нарушившего командирский приказ. Это нам не объясняли, но мы чувствовали, что именно так. Да и не случайно нам сказано: «Шлепнуть хотят!»

Амелинов просит настойчиво:

— Отложите суд до прибытия товарища Красникова.

— Томенко арестован по его личному приказу.

— И все же я требую! — Голос Захара — металл.

— Есть! — подчинился начштаба и ушел распорядиться.

Амелинов недоумевал:

— Непонятный человек!

— Обыкновенный пунктуалист, — подсказал я.

— Тут сложнее.

Красников был на Кара-Даге — у балаклавцев. Узнаю его и не узнаю. Это совсем не тот человек, кто поучал нас, бывших массандровцев, как командовать землей, кто считался передовым директором совхоза.

И вроде аккуратен, выбрит, подтянут, но все же не тот, кого я видел в последний раз на Атлаусе. Сразу видно — устал, до нестерпимости устал. Так глядят сердечные больные перед очередным тяжелым приступом. Их глаза как бы обволакиваются тончайшей кисеей.

Принял нас Красников по-братски, но был вял и совсем неразговорчив.

Амелинов- сразу признался, что превысил свои полномочия и вынужден был вмешаться в дела района, в частности в действия начальника штаба.

Красников ответил:

— Томенко — человек боевой, но он нарушил строгий приказ.

Мы расспросили, где находится Акмечетский отряд; нам ответили, но холодновато.

— У вашего Калашникова кулацкий дух. Он на чужом горбу в рай едет, — бросил обвинение Красников. [204]

Тут я увидел Захара Амелинова в новом качестве и абсолютно поверил, что он не зря был первым секретарем райкома партии.

С большой выдержкой сказал:

— Владимир Васильевич! Мы постараемся разобраться.

Такая форма ответа на довольно резкую оценку действий Калашникова удивила Красникова и смягчила его.

— Нельзя оплетать собственный лагерь проволокой с навешенными на ней пустыми консервными банками, нельзя отказывать товарищу в беде, — совсем мирным тоном заметил Красников.

— А были случаи?

— Да! Отказал принять раненых, а у нас выхода не было.

— Факт подтвердится — накажем...

— Да я не к тому, я хочу, чтобы мы локтем чувствовали друг друга.

Амелинов выбрал момент и шепнул мне:

— Нам надо остаться.

Переночевали в закуточке сарая, заделанного хворостом. Было мучительно холодно и неудобно. Вспоминался Кривошта, ялтинские партизаны и ночь в кошаре. Следовало бы и здесь поступить так, но в чужой монастырь со своим уставом не лезут.

Какая-то внутренняя скованность и вялость чувствовалась у Красникова. Неужели это он так классически действовал во втором эшелоне фронта, где тылы вражеских дивизий?

А вся обстановка?

Она совсем иная, чем в нашем штабе, в наших отрядах. И у нас базы пограблены еще в ноябре, и мы мерзли — морозы у нас даже пожестче, и на нас нападали каратели, и мы хоронили боевых товарищей. И все-таки жили, даже в самые отчаянные минуты находили живое слово. На что уж наш Киндинов строг, но и он в хорошую минуту, бывало, спросит: «Куда наша «церемония» поцеремонила?» Это он об Амелинове. Меня, например, называли пророком, посмеивались над тем, как однажды я оленя-самца принял за лазутчика и пальнул из пистолета, а попал в старый дуб. Я забывал об этом факте, иногда хвастался умением отлично стрелять, но меня слушали и шутливо поддевали: «А кто попал пальцем в небо!»

Все это никого не обижало.

Здесь же вообще шутки немыслимы, а жаль.

Утром мы умылись с особенной тщательностью — так у нас заведено, — и на нас посматривали как на людей с того света.

Завтрак начался с того, что мы вывалили содержимое наших вещевых мешков в общую кучу. Оно не ахти какое, но килограмма два вареной конины было.

Иваненко жевал как-то украдкой, будто боялся окрика, Красников ел молча. Он ко всему еще был тяжело простужен, [205] белки глаз в красных прожилках. Встретишь такого на улице и непременно подумаешь: болен, сильно болен.

После завтрака нас повели к партизанам-железнодорожникам, боевым друзьям Томенко, познакомили с их командиром — Федором Тимофеевичем Верзуловым.

Он худ, но широкоплеч, с твердой постановкой серых глаз. Человек с собственной жилочкой. Понравился и тем, что был рад нам, извинился за скудность угощения (а нам все-таки выставил тонкие кусочки конины), и тем, как слушал наш рассказ о действиях крымских партизан.

Амелинов с этого и начал. Честно признаюсь: поначалу слушали обычно, как слушают всегда, когда говорящий вспоминает: где-то рядом не так, как здесь, а намного лучше. Назидания люди не любят.

Захар был прост, но не простоват. Его простота была той самой, за которой стоят большие дела. Он как-то сразу расширил границу Севастопольского партизанского района, как бы поднял слушателей на самую высокую точку Крыма — Роман-Кош, и сказал: «Смотрите, сколько в лесах нашего брата, и вот какие дела мы творим. Партизан из отряда Чуба под Судаком свалил в кювет машину врага. Можно считать его бойцом за Севастополь? Конечно!»

— Двадцать пять отрядов защищают Севастополь, — говорит комиссар. — Но ваши отряды — правофланговые. А на правом фланге не всем устоять, а вы стоите три месяца, и мы снимаем перед вами свои шапки, мы учимся воевать у вас. Учат нас ваши рейды во втором эшелоне, ваша победа над карательной экспедицией...

Даже Красников не мог остаться равнодушным к таким словам — я исподволь наблюдал за выражением его лица. Он был взволнован, посмотрел на партизан, на самого себя как бы со стороны.

Иногда очень полезно послушать со стороны оценку собственным действиям, конечно объективную, честную.

Рассказ как-то расшевелил всех, вызвал взаимную откровенность.

И хотел того Красников или нет, но ему пришлось услышать слова Николая Братчикова, самого смирного человека среди партизан-железнодорожников:

— А мы сейчас как потерянные. Жить не хочется!

Кто-то вспомнил о Томенко, о том, что он настоящий человек, смелый, а вот его собираются чуть ли не расстрелять. И за что? За то, что он спасает своего проводника, который убил предателя и поднял шум на весь лес.

Красников только тут узнает правду о походе своих разведчиков. Он при всех допрашивает Арслана и дает приказ немедленно освободить Михаила Томенко.

Мы прощаемся с севастопольскими партизанами. [206]

Красников провожает нас, говорит:

— Не забывайте.

Мне почему-то грустно: всех, кого я увидел на Чайном домике, где-то в душе я считаю сейчас на время оторванными от основного партизанского организма. И самый лучший выход из положения — слить их с нами, для чего отряды Красникова без промедления перебросить в заповедные леса.

Амелинов со мной согласен, обещает написать специальную докладную на имя командующего Алексея Мокроусова.

Мы вернулись на свое трехречье. Амелинов послал рапорт в Центральный штаб. Последствия были неожиданными.

Партизанская связь! Ах, если бы она была пооперативнее!

Связь от Центрального штаба до Чайного домика ползла со скоростью арбы в воловьей упряжке.

С этой связью в Пятый район шел новый комиссар — Виктор Никитович Домнин; он шел очень и очень медленно.

И всему виной яйлинский буран. Каждый километр брался штурмом, а когда этот штурм не удавался, то единственное спасение — карстовая пещера. Но ее надо голыми руками очистить от залежалого снега.

Пятеро суток в пути! А эти дни, по существу, решили судьбу многих и многих людей из Севастопольского и Балаклавского отрядов.

Успел бы комиссар — все могло принять другой оборот, наверняка другой.

Но он не успел.

...Над Севастопольским районом продолжал висеть нерешенный вопрос: как быть дальше, где держать отряды?

Иваненко продолжал гнуть свою линию: настаивал на полной ликвидации района, на отходе в Севастополь. Он рассуждал: «В заповедные леса идти? А зачем? Разве нас ждут там целехонькие базы? Или партизаны тех отрядов, что живут там, по горло сыты? И там голод!»

Командир Севастопольского отряда Константин Трофимович Пидворко заявлял:

— Правильно думает начштаба! Все, что могли сделать, сделали. А теперь — шабаш! Севастополь от нас не откажется. Мы еще покажем себя!

Пидворко — авторитет: смел, с партизанами добр, но без панибратства. Он постоянно утверждал: пробьемся в Севастополь, голову на отсечение даю — будем там! На линии обороны мы принесем пользы куда больше, чем здесь, в лесу, где бегаем как зайцы или отсиживаемся словно в гробу. [207]

Ему казалось, что «бегаем», но сам он никогда не бегал и умел смотреть смерти в лицо. Пидворковские засады известны, о них передавало Совинформбюро.

Красников чего-то ждал, скорее всего решительного слова от самого Мокроусова. Это слово уже шло, но на его пути стал зимний буран.

На человека по-разному действуют равные по значимости обстоятельства; убедительнее те, что под руками. Их видишь, ощущаешь, они давят не только на мысли, но и на чувства. Ты видишь, как с каждым часом слабеют люди. И тебе больно, на тебя смотрят, от тебя ждут последнего слова.

И Красников поддается всему этому и принимает решение. Он начинает с того, что переформировывает район. Балаклавский отряд не трогает — он никогда не приближал его к себе, и там были свои беды, своя драма, не менее трудная, чем собственная.

Из сильного Севастопольского отряда командир формирует три самостоятельные боевые группы, в каждой — командир, комиссар, по сорок — пятьдесят партизан. Была еще группа штаба района — около пятидесяти человек.

Командирами групп были назначены Пидворко, Томенко, Верзулов.

Они получили четкий приказ: готовиться к большому маршу! Но куда?

По некоторым приметам — на запад, в Севастополь!

Вот эти приметы: отдали балаклавцам два станковых пулемета; поменяли противотанковые гранаты на пехотные; котлы, палатки и другое имущество оставили при штабе.

Михаил Сергеевич Блинов — комиссар томенковской группы. Он, как и Михаил Федорович, из железнодорожников, бывший заместитель начальника Севастопольского вокзала. Дотошный: любит во всем порядок. Кое-кто в Севастополе помнит Блинова и до сих пор. Один из них как-то недавно сказал мне: «Как же, Михаил Сергеевич! Аккуратный был начальник! Увидит на путях соринку какую — бледнеет. Очень уж порядок любил!»

За день кончили формирование, еще день подождал Красников, а потом отдал приказ: трем боевым группам в составе 140 партизан выйти в район старых баз — Алсу, Атлаус. Старшим — Константин Пидворко, сопровождает — начштаба Иваненко.

Это был шаг отчаяния, но тогда непосредственным исполнителям красниковского приказа он не казался таким.

Томенко размышлял так, точнее — сейчас размышляет:

— Надо было на что-то решаться. Ясного плана у Красникова не было. Одни думают так: Красников бросил людей на базы с тем, чтобы забрать продукты, какие есть там, а потом всем махнуть в заповедник; другие — ближе к истине: настроения [208] Пидворко и Иваненко взяли верх, и Красников нацелил отряды на Севастополь.

Пидворко на седьмом небе, он возбужден; как метеор, появляется то там, то тут, энергия у него зажигательная: на ходу других воспламеняет.

Начался марш в никуда!

Шли быстро. Летучая разведка бежала впереди групп и докладывала утешительные вести: «Тихо. Каратели не обнаружены. На дорогах обычное движение».

Но эти вести принимались по-разному. Для Пидворко — как укол морфия при почечном приступе: сразу приходит блаженно-кроткое состояние; для Томенко и его комиссара Блинова — как неожиданный провал дороги, развернувшаяся на глазах бездна, куда и заглянуть страшно.

И еще: Михаил Федорович не верил, что какая-нибудь база могла уцелеть. Как же она может уцелеть после того, что случилось: сколько немцев там перестукали!

Такое везение, чтобы и враг не видел марша трех партизанских групп, чтобы на базе были продукты и поджидали партизан, — практически невозможно.

Надо остановить этот безумный поход!

Бросился к Пидворко, отдышался:

— А не слишком ли тихо, Константин Тимофеевич?

— А что тебе — шума хочется?

— И все же! — настаивал Михаил Федорович.

{1} — Фрицы нас не ждут! Нет человека, которого бы мы потеряли с той минуты, как был объявлен приказ Красникова. Значит, Генберг тут не зряч. Нагрянем на базы, подкрепимся и... — Пидворко посмотрел в глаза Томенко, но ничего такого, что располагало бы к полной откровенности, по-видимому, в них не прочел. — И будем действовать по обстоятельствам.


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
НАЧШТАБА 7 страница | НАЧШТАБА 9 страница

Дата добавления: 2015-06-30; просмотров: 240; Нарушение авторских прав




Мы поможем в написании ваших работ!
lektsiopedia.org - Лекциопедия - 2013 год. | Страница сгенерирована за: 0.011 сек.