Главная страница Случайная лекция Мы поможем в написании ваших работ! Порталы: БиологияВойнаГеографияИнформатикаИскусствоИсторияКультураЛингвистикаМатематикаМедицинаОхрана трудаПолитикаПравоПсихологияРелигияТехникаФизикаФилософияЭкономика Мы поможем в написании ваших работ! |
Тема 9. Человек и общество
Вопросы для обсуждения: - Проблема человека, как особой формы бытия в философии; - Самоопределение человека, смысл жизни как философская проблема; - Социальное, общественное бытие, как предмет социальной философии; - Общество как система; - Формационная и цивилизационная концепция общественного развития; - Человек в традиционном, современном и постсовременном обществе.
Контрольные вопросы: - Что означает понятие антропосоциогенез? - Назовите концепции происхождения человека; - Охарактеризуйте роль и значение деятельностного подход в становлении и развитии человека; - Что означает понятие панспермия? - Раскройте содержание понятий интериоризация и экстериоризация; - Дайте характеристику понятиям филогенеза и онтогенеза; - В чем заключается суть теории рекапитуляции? - Что означают понятия архантроп, палеоантроп, неоантроп? - Чем общественное отлично от социального? - Что означает понятие общество? - Какой раздел философии посвящен рассмотрению общества и его законов? - Обозначьте основные сферы общественного бытия и дайте им характеристику; - Выделите структуру формации; - Выделите структуру цивилизации; - В чем заключаются недостатки и достоинства формационного и цивилизационного подходов? - Раскройте содержание теорий развития общества ( линейной, цикличной, спираледвидной); - Выявите критерии общественного прогресса; - Является ли экономическая сфера главным источником развития общества, если да, то почему? - Чем общество сущностно отлично от стада? - Какие подходы к пониманию общества выделяют сегодня? - Назовите представителей цивилизационного подхода; - Каковы сущностные черты доиндустриального типа общества? - Какими чертами характеризуется индустриальное общество? - Почему информация и сфера услуг становятся важнейшими характеристиками постиндустриального типа общества? - Определите основные понятия, раскрывающие динамику общества: процесс, функционирование, изменение, развитие и т.д. - Что образует содержание базиса?
Самостоятельная работа:
I. Прочтите фрагменты из работ Ортеги-и- Гассета «Восстание масс» и Кристофера Леша «Восстание элит и предательство демократии», посвященных анализу общественных изменений, и ответьте на вопросы к ним: Ортега-и- Гассет: «Масса - это посредственность, и, поверь она в свою одаренность, имел бы место не социальный сдвиг, а всего-навсего самообман. Особенность нашего времени в том, что заурядные души, не обманываясь насчет собственной заурядности, безбоязненно утверждают свое право на нее и навязывают ее всем и всюду. Как говорят американцы, отличаться - неприлично. Масса сминает все непохожее, недюжинное, личностное и лучшее. Кто не такой, как все, кто думает не так, как все, рискует стать отверженным. И ясно, что "все" - это еще не все. Мир обычно был неоднородным единством массы и независимых меньшинств. Сегодня весь мир становится массой. Такова жестокая реальность наших дней, и такой я вижу ее, не закрывая глаз на жестокость <…> Сейчас картина иная. Всюду, где торжество массы растет, - например, в Средиземноморье - при взгляде на общественную жизнь поражает то, что политически там перебиваются со дня на день. Это более чем странно. У власти - представители масс. Они настолько всесильны, что свели на нет саму возможность оппозиции. Это бесспорные хозяева страны, и нелегко найти в истории пример подобного всевластия. И тем не менее государство, правительство живут сегодняшним днем. Они не распахнуты будущему, не представляют его ясно и открыто, не кладут начало чему-то новому, уже различимому в перспективе. Словом, они живут без жизненной программы. Не знают, куда идут, потому что не идут никуда, не выбирая и не прокладывая дорог. Когда такое правительство ищет самооправданий, то не поминает всуе день завтрашний, а, напротив, упирает на сегодняшний и говорит с завидной прямотой: "Мы - чрезвычайная власть, рожденная чрезвычайными обстоятельствами". То есть злобой дня, а не дальней перспективой. Недаром и само правление сводится к тому, чтобы постоянно выпутываться, не решая проблем, а всеми способами увиливая от них и тем самым рискуя сделать их неразрешимыми. Таким всегда было прямое правление массы - всемогущим и призрачным. Масса - это те, кто плывет по течению и лишен ориентиров. Поэтому массовый человек не созидает, даже если возможности и силы его огромны. И как раз этот человеческий склад сегодня решает. Право же, стоит в нем разобраться. Ключ к разгадке - в том вопросе, что прозвучал уже в начале моей работы: откуда возникли все эти толпы, захлестнувшие сегодня историческое пространство? Не так давно известный экономист Вернер Зомбарт указал на один простой факт, который должен бы впечатлить каждого, кто озабочен современностью. Факт сам по себе достаточный, чтобы открыть нам глаза на сегодняшнюю Европу, по меньшей мере обратить их в нужную сторону. Дело в следующем: за все двенадцать веков своей истории, с шестого по девятнадцатый, европейское население ни разу не превысило ста восьмидесяти миллионов. А за время с 1800 по 1914 год - за столетие с небольшим - достигло четырехсот шестидесяти. Контраст, полагаю, не оставляет сомнений в плодовитости прошлого века. Три поколения подряд человеческая масса росла как на дрожжах и, хлынув, затопила тесный отрезок истории. Достаточно, повторяю, одного этого факта, чтобы объяснить триумф масс и все, что он сулит. С другой стороны, это еще одно, и притом самое ощутимое, слагаемое того роста жизненной силы, о котором я упоминал. Эта статистика, кстати, умеряет наше беспочвенное восхищение ростом молодых стран, особенно Соединенных Штатов. Кажется сверхъестественным, что население США за столетие достигло ста миллионов, а ведь куда сверхъестественней европейская плодовитость. Лишнее доказательство, что американизация Европы иллюзорна. Даже самая, казалось бы, отличительная черта Америки - ускоренный темп ее заселения - не самобытна. Европа в прошлом веке заселялась куда быстрее. Америку создали европейские излишки. Хотя выкладки Вернера Зомбарта и не так известны, как того заслуживают, сам загадочный факт заметного увеличения европейцев слишком очевиден, чтобы на нем задерживаться. Суть не в цифрах народонаселения, а в их контрастности, вскрывающей внезапный и головокружительный темп роста. В этом и соль. Головокружительный рост означает все новые и новые толпы, которые с таким ускорением извергаются на поверхность истории, что не успевают пропитаться традиционной культурой. И в результате современный средний европеец душевно здоровее и крепче своих предшественников, но и душевно беднее. Оттого он порой смахивает на дикаря, внезапно забредшего в мир вековой цивилизации. Школы, которыми так гордился прошлый век, внедрили в массу современные жизненные навыки, но не сумели воспитать ее. Снабдили ее средствами для того, чтобы жить полнее, но не смогли наделить ни историческим чутьем, ни чувством исторической ответственности. В массу вдохнули силу и спесь современного прогресса, но забыли о духе. Естественно, она и не помышляет о духе, и новые поколения, желая править миром, смотрят на него как на первозданный рай, где нет ни давних следов, ни давних проблем. Славу и ответственность за выход широких масс на историческое поприще несет XIX век. Только так можно судить о нем беспристрастно и справедливо. Что-то небывалое и неповторимое крылось в его климате, раз вызрел такой человеческий урожай. Не усвоив и не переварив этого, смешно и легкомысленно отдавать предпочтение духу иных эпох. Вся история предстает гигантской лабораторией, где ставятся все мыслимые и немыслимые опыты, чтобы найти рецепт общественной жизни, наилучшей для культивации "человека". И, не прибегая к уверткам, следует признать данные опыта: человеческий посев в условиях либеральной демократии и технического прогресса - двух основных факторов - за столетие утроил людские ресурсы Европы. Такое изобилие, если мыслить здраво, приводит к ряду умозаключений: первое - либеральная демократия на базе технического творчества является высшей из доныне известных форм общественной жизни; второе - вероятно, это не лучшая форма, но лучшие возникнут на ее основе и сохранят ее суть, и третье - возвращение к формам низшим, чем в XIX веке, самоубийственно. И вот, разом уяснив себе все эти вполне ясные вещи, мы должны предъявить XIX веку счет. Очевидно, наряду с чем-то небывалым и неповторимым имелись в нем и какие-то врожденные изъяны, коренные пороки, поскольку он создал новую породу людей - мятежную массу - и теперь она угрожает тем основам, которым обязана жизнью. Если этот человеческий тип будет по-прежнему хозяйничать в Европе и право решать останется за ним, то не пройдет и тридцати лет, как наш континент одичает. Наши правовые и технические достижения исчезнут с той же легкостью, с какой не раз исчезали секреты мастерства[*Герман Вейль, один из крупнейших физиков современности, соратник и преемник Эйнштейна, не раз повторял в частной беседе, что, если бы определенные люди, десять или двенадцать человек, внезапно умерли, чудо современной физики оказалось бы навеки утраченным для человечества. Столетиями надо было приспосабливать человеческий мозг к абстрактным головоломкам теоретической физики. И любая случайность может развеять эти чудесные способности, от которых зависит и вся техника будущего]. Жизнь съежится. Сегодняшний избыток возможностей обернется беспросветной нуждой, скаредностью, тоскливым бесплодием. Это будет неподдельный декаданс. Потому что восстание масс и есть то самое, что Ратенау называл "вертикальным одичанием" <…> Какой представлялась жизнь той человеческой массе, которую в изобилии плодил XIX век? Прежде всего и во всех отношениях - материально доступной. Никогда еще рядовой человек не утолял с таким размахом свои житейские запросы. По мере того, как таяли крупные состояния и ужесточалась жизнь рабочих, экономические перспективы среднего слоя становились день ото дня все шире. Каждый день вносил новую лепту в его жизненный standard. С каждым днем росло чувство надежности и собственной независимости. То, что прежде считалось удачей и рождало смиренную признательность судьбе, стало правом, которое не благословляют, а требуют. С 1900 года начинает и рабочий ширить и упрочивать свою жизнь. Он, однако, должен за это бороться. Благоденствие не уготовано ему заботливо, как среднему человеку, на диво слаженным обществом и Государством. Этой материальной доступности и обеспеченности сопутствует житейская - comfort и общественный порядок. Жизнь катится по надежным рельсам, и столкновение с чем-то враждебным и грозным мало представимо. Столь ясная и распахнутая перспектива неминуемо должна в недрах обыденного сознания копить то ощущение жизни, что метко выражено нашей старинной поговоркой - "широка Кастилия!"[4] А именно, во всех ее основных и решающих моментах жизнь представляется новому человеку лишенной преград. Это обстоятельство и его важность осознаются сами собой, если вспомнить, что прежде рядовой человек и не подозревал о такой жизненной раскрепощенности. Напротив, жизнь была для него тяжкой участью - и материально, и житейски. Он с рождения ощущал ее как скопище преград, которые обречен терпеть, с которыми принужден смириться и втиснуться в отведенную ему щель. Контраст будет еще отчетливее, если от материального перейти к аспекту гражданскому и моральному. С середины прошлого века средний человек не видит перед собой никаких социальных барьеров. С рождения он и в общественной жизни не встречает рогаток и ограничений. Никто не принуждает его сужать свою жизнь. И здесь "широка Кастилия". Не существует ни сословий, ни каст. Ни у кого нет гражданских привилегий. Средний человек усваивает как истину, что все люди узаконенно равны. Никогда за всю историю человек не знал условий, даже отдаленно похожих на современные. Речь действительно идет о чем-то абсолютно новом, что внес в человеческую судьбу XIX век. Создано новое сценическое пространство для существования человека, новое и в материальном и в социальном плане. Три начала сделали возможным этот новый мир: либеральная демократия, экспериментальная наука и промышленность. Два последних фактора можно объединить в одно понятие - техника. В этой триаде ничто не рождено XIX веком, но унаследовано от двух предыдущих столетий. Девятнадцатый век не изобрел, а внедрил, и в том его заслуга. Это прописная истина. Но одной ее мало, и надо вникнуть в ее неумолимые следствия. Девятнадцатый век был революционным по сути. И суть не в живописности его баррикад - это всего лишь декорация, - а в том, что он поместил огромную массу общества в жизненные условия, прямо противоположные всему, с чем средний человек свыкся ранее. Короче, век перелицевал общественную жизнь. Революция не покушение на порядок, но внедрение нового порядка, дискредитирующего привычный. И потому можно без особых преувеличений сказать, что человек, порожденный XIX столетием, социально стоит в ряду предшественников особняком. Разумеется, человеческий тип XVIII века отличен от преобладавшего в семнадцатом, а тот - от характерного для XVI века, но все они в конечном счете родственны, схожи и по сути даже одинаковы, если сопоставить их с нашим новоявленным современником. Для "плебея" всех времен "жизнь" означала прежде всего стеснение, повинность, зависимость - короче, угнетение. Еще короче - гнет, если не ограничивать его правовым и сословным, забывая о стихиях. Потому что их напор не слабел никогда, вплоть до прошлого века, с началом которого технический прогресс - материальный и управленческий - становится практически безграничным. Прежде даже для богатых и могущественных земля была миром нужды, тягот и риска[*При любом относительном богатстве сфера благ и удобств, обеспеченных им, была крайне сужена всеобщей бедностью мира. Жизнь среднего человека много легче, изобильнее и безопаснее жизни могущественнейшего властителя иных времен. Какая разница, кто кого богаче, если богат мир и не скупится на автострады, магистрали, телеграфы, отели, личную безопасность и аспирин?]. Тот мир, что окружает нового человека с колыбели, не только не понуждает его к самообузданию, не только не ставит перед ним никаких запретов и ограничений, но, напротив, непрестанно бередит его аппетиты, которые в принципе могут расти бесконечно. Ибо этот мир XIX и начала XX века не просто демонстрирует свои бесспорные достоинства и масштабы, но и внушает своим обитателям - и это крайне важно - полную уверенность, что завтра, словно упиваясь стихийным и неистовым ростом, мир станет еще богаче, еще шире и совершеннее. И по сей день, несмотря на признаки первых трещин в этой незыблемой вере, - по сей день, повторяю, мало кто сомневается, что автомобили через пять лет будут лучше и дешевле, чем сегодня. Это так же непреложно, как завтрашний восход солнца. Сравнение, кстати, точное. Действительно, видя мир так великолепно устроенным и слаженным, человек заурядный полагает его делом рук самой природы и не в силах додуматься, что дело это требует усилий людей незаурядных. Еще труднее ему уразуметь, что все эти легко достижимые блага держатся на определенных и нелегко достижимых человеческих качествах, малейший недобор которых незамедлительно развеет прахом великолепное сооружение. Пора уже наметить первыми двумя штрихами психологический рисунок сегодняшнего массового человека: эти две черты - беспрепятственный рост жизненных запросов и, следовательно, безудержная экспансия собственной натуры и, второе, врожденная неблагодарность ко всему, что сумело облегчить ему жизнь. Обе черты рисуют весьма знакомый душевный склад - избалованного ребенка. И в общем можно уверенно прилагать их к массовой душе как оси координат. Наследница незапамятного и гениального былого, гениального по своему вдохновению и дерзанию, современная чернь избалована окружением. Баловать - это значит потакать, поддерживать иллюзию, что все дозволено и ничто не обязательно. Ребенок в такой обстановке лишается понятий о своих пределах. Избавленный от любого давления извне, от любых столкновений с другими, он и впрямь начинает верить, что существует только он, и привыкает ни с кем не считаться, а главное, никого не считать лучше себя. Ощущение чужого превосходства вырабатывается лишь благодаря кому-то более сильному, кто вынуждает сдерживать, умерять и подавлять желания. Так усваивается важнейший урок: "Здесь кончаюсь я и начинается другой, который может больше, чем я. В мире, очевидно, существуют двое: я и тот другой, кто выше меня". Среднему человеку прошлого мир ежедневно преподавал эту простую мудрость, поскольку был настолько неслаженным, что бедствия не кончались и ничто не становилось надежным, обильным и устойчивым. Но для новой массы все возможно и даже гарантировано - и все наготове, без каких-либо предварительных усилий, как солнце, которое не надо тащить в зенит на собственных плечах. Ведь никто никого не благодарит за воздух, которым дышит, потому что воздух никем не изготовлен - он часть того, о чем говорится "это естественно", поскольку это есть и не может не быть. А избалованные массы достаточно малокультурны, чтобы всю эту материальную и социальную слаженность, безвозмездную, как воздух, тоже считать естественной, поскольку она, похоже, всегда есть и почти так же совершенна, как и природа. Мне думается, сама искусность, с какой XIX век обустроил определенные сферы жизни, побуждает облагодетельствованную массу считать их устройство не искусным, а естественным. Этим объясняется и определяется то абсурдное состояние духа, в котором пребывает масса: больше всего ее заботит собственное благополучие и меньше всего - истоки этого благополучия. Не видя в благах цивилизации ни изощренного замысла, ни искусного воплощения, для сохранности которого нужны огромные и бережные усилия, средний человек и для себя не видит иной обязанности, как убежденно домогаться этих благ, единственно по праву рождения <…> Речь не о том, что массовый человек глуп. Напротив, сегодня его умственные способности и возможности шире, чем когда-либо. Но это не идет ему впрок: на деле смутное ощущение своих возможностей лишь побуждает его закупориться и не пользоваться ими. Раз навсегда освящает он ту мешанину прописных истин, несвязных мыслей и просто словесного мусора, что скопилась в нем по воле случая, и навязывает ее везде и всюду, действуя по простоте душевной, а потому без страха и упрека. Именно об этом и говорил я в первой главе: специфика нашего времени не в том, что посредственность полагает себя незаурядной, а в том, что она провозглашает и утверждает свое право на пошлость, или, другими словами, утверждает пошлость как право. Тирания интеллектуальной пошлости в общественной жизни, быть может, самобытнейшая черта современности, наименее сопоставимая с прошлым. Прежде в европейской истории чернь никогда не заблуждалась насчет собственных "идей" касательно чего бы то ни было. Она наследовала верования, обычаи, житейский опыт, умственные навыки, пословицы и поговорки, но не присваивала себе умозрительных суждений, например о политике или искусстве, и не определяла, что они такое и чем должны стать. Она одобряла или осуждала то, что задумывал и осуществлял политик, поддерживала или лишала его поддержки, но действия ее сводились к отклику, сочувственному или наоборот, на творческую волю другого. Никогда ей не взбредало в голову ни противопоставлять "идеям" политика свои, ни даже судить их, опираясь на некий свод "идей", признанных своими. Так же обстояло с искусством и другими областями общественной жизни. Врожденное сознание своей узости, неподготовленности к теоретизированию [Это не подмена понятий: выносить суждение означает теоретизировать] воздвигало глухую стену. Отсюда само собой следовало, что плебей не решался даже отдаленно участвовать почти ни в какой общественной жизни, по большей части всегда концептуальной. Сегодня, напротив, у среднего человека самые неукоснительные представления обо всем, что творится и должно твориться во Вселенной. Поэтому он разучился слушать. Зачем, если все ответы он находит в самом себе? Нет никакого смысла выслушивать, и, напротив, куда естественнее судить, решать, изрекать приговор. Не осталось такой общественной проблемы, куда бы он не встревал, повсюду оставаясь глухим и слепым и всюду навязывая свои "взгляды". Но разве это не достижение? Разве не величайший прогресс то, что массы обзавелись идеями, то есть культурой? Никоим образом. Потому что идеи массового человека таковыми не являются и культурой он не обзавелся. Идея - это шах истине. Кто жаждет идей, должен прежде их домогаться истины и принимать те правила игры, которых она требует. Бессмысленно говорить об идеях и взглядах, не признавая системы, в которой они выверяются, свода правил, к которым можно апеллировать в споре. Эти правила - основы культуры. Не важно, какие именно. Важно, что культуры нет, если нет устоев, на которые можно опереться. Культуры нет, если нет основ законности, к которым можно прибегнуть. Культуры нет, если к любым, даже крайним взглядам нет уважения, на которое можно рассчитывать в полемике [Кто в споре не доискивается правды и не стремится быть правдивым, тот интеллектуально варвар. В сущности, так и обстоит с массовым человеком, когда он говорит, вещает или пишет]. Культуры нет, если экономические связи не руководствуются торговым правом, способным их защитить. Культуры нет, если эстетические споры не ставят целью оправдать искусство. Если всего этого нет, то нет и культуры, а есть в самом прямом и точном смысле слова варварство. Именно его, не будем обманываться, и утверждает в Европе растущее вторжение масс <…>. Выдвигать идею означает верить, что она разумна и справедлива, а тем самым верить в разум и справедливость, в мир умопостигаемых истин. Суждение и есть обращение к этой инстанции, признание ее, подчинение ее законам и приговорам, а значит, и убеждение, что лучшая форма сосуществования - диалог, где столкновение доводов выверяет правоту наших идей. Но массовый человек, втянутый в обсуждение, теряется, инстинктивно противится этой высшей инстанции и необходимости уважать то, что выходит за его пределы. Отсюда и последний европейский клич: "Хватит дискуссий!" - и ненависть к любому сосуществованию, по своей природе объективно упорядоченному, от разговора до парламента, не говоря о науке. Иными словами, отказ от сосуществования культурного, то есть упорядоченного, и откат к варварскому. Душевный герметизм, толкающий массу, как уже говорилось, вторгаться во все сферы общественной жизни, неизбежно оставляет ей единственный путь для вторжения - прямое действие. Обращаясь к истокам нашего века, когда-нибудь отметят, что первые ноты его сквозной мелодии прозвучали на рубеже столетий среди тех французских синдикалистов и роялистов, что придумали термин "прямое действие" вкупе с его содержанием. Человек постоянно прибегал к насилию. Оставим в стороне просто преступления. Но ведь нередко к насилию прибегают, исчерпав все средства в надежде образумить, отстоять то, что кажется справедливым. Печально, конечно, что жизнь раз за разом вынуждает человека к такому насилию, но бесспорно также, что оно - дань разуму и справедливости. Ведь и само это насилие не что иное, как ожесточенный разум. И сила действительно лишь его последний довод. Есть обыкновение произносить ultima ratio. иронически - обыкновение довольно глупое, поскольку смысл этого выражения в заведомом подчинении силы разумным нормам. Цивилизация и есть опыт обуздания силы, сведение ее роли к ultima ratio. Слишком хорошо мы видим это теперь, когда "прямое действие" опрокидывает порядок вещей и утверждает силу как prima ratio, а в действительности - как единственный довод. Это она становится законом, который намерен упразднить остальные и впрямую диктовать свою волю. Это Charta Magnus одичания. Нелишне вспомнить, что масса, когда бы и из каких бы побуждений ни вторгалась она в общественную жизнь, всегда прибегала к "прямому действию". Видимо, это ее природный способ действовать. И самое веское подтверждение моей мысли - тот очевидный факт, что теперь, когда диктат массы из эпизодического и случайного сделался повседневным, "прямое действие" стало узаконенным. Все человеческие связи подчинились этому новому порядку, упразднившему "непрямые" формы сосуществования. В человеческом общении упраздняется "воспитанность". Словесность как "прямое действие" обращается в ругань. Сексуальные отношения сводят на нет свою многогранность. Грани, нормы, этикет, законы писаные и неписаные, право, справедливость! Откуда они, зачем такая усложненность? Все это сфокусировано в слове "цивилизация", корень которого - civis, гражданин, то есть горожанин, - указывает на происхождение смысла. И смысл этого всего - сделать возможным город, сообщество, сосуществование. Поэтому, если вглядеться в перечисленные мной средства цивилизации, суть окажется одна. Все они в итоге предполагают глубокое и сознательное желание каждого считаться с остальными. Цивилизация - это прежде всего воля к сосуществованию. Дичают по мере того, как перестают считаться друг с другом. Одичание - процесс разобщения. И действительно, периоды варварства, все до единого, - это время распада, кишение крохотных сообществ, разъединенных и враждующих <…>. Но сейчас я занимаюсь обратной проблемой - как остановить натиск леса. Сейчас "истинному европейцу" предстоит решать задачу, над которой бьются австралийские штаты, - как помешать диким кактусам захватить землю и сбросить людей в море. В сорок каком-то году некий эмигрант, тоскующий по родной Малаге либо Сицилии, привез в Австралию крохотный росточек кактуса. Сегодня австралийский бюджет истощает затяжная война с этим сувениром, который заполонил весь континент и наступает со скоростью километра в год. Массовая вера в то, что цивилизация так же стихийна и первозданна, как сама природа, уподобляет человека дикарю. Он видит в ней свое лесное логово. Об этом уже говорилось, но следует дополнить сказанное. Основы, на которых держится цивилизованный мир и без которых он рухнет, для массового человека попросту не существуют. Эти краеугольные камни его не занимают, не заботят, и крепить их он не намерен. Почему так сложилось? Причин немало, но остановлюсь на одной. С развитием цивилизация становится все сложнее и запутаннее. Проблемы, которые она сегодня ставит, архитрудны. И все меньше людей, чей разум на высоте этих проблем. Наглядное свидетельство тому - послевоенный период. Восстановление Европы - область высшей математики и рядовому европейцу явно не по силам. И не потому, что не хватает средств. Не хватает голов. Или, точнее, голова, хоть и с трудом, нашлась бы, и не одна, но иметь ее на плечах дряблое тело срединной Европы не хочет. Разрыв между уровнем современных проблем и уровнем мышления будет расти, если не отыщется выход, и в этом главная трагедия цивилизации. Благодаря верности и плодотворности своих основ, она плодоносит с быстротой и легкостью, уже недоступной человеческому восприятию. Не думаю, что когда-либо происходило подобное. Все цивилизации погибали от несовершенства своих основ. Европейской грозит обратное. В Риме и Греции потерпели крах устои, но не сам человек. Римскую империю доконала техническая слабость. Когда население ее разрослось и спешно пришлось решать неотложные хозяйственные задачи, решить которые могла лишь техника, античный мир двинулся вспять, стал вырождаться и зачах. На сегодня крах терпит сам человек, уже неспособный поспевать за своей цивилизацией. Оторопь берет, когда люди вполне культурные - и даже весьма - трактуют злободневную тему. Словно заскорузлые крестьянские пальцы вылавливают со стола иголку. К политическим и социальным вопросам они приступают с таким набором допотопных понятий, какой годился в дело двести лет назад для смягчения трудностей в двести раз легче. Растущая цивилизация - не что иное, как жгучая проблема. Чем больше достижений, тем в большей они опасности. Чем лучше жизнь, тем она сложнее. Разумеется, с усложнением самих проблем усложняются и средства для их разрешения. Но каждое новое поколение должно овладеть ими во всей полноте. И среди них, переходя к делу, выделю самое азбучное: чем цивилизация старше, тем больше прошлого за ее спиной и тем она опытнее. Словом, речь идет об истории. Историческое знание - первейшее средство сохранения и продления стареющей цивилизации, и не потому, что дает рецепты ввиду новых жизненных осложнений, - жизнь не повторяется, - но потому, что не дает перепевать наивные ошибки прошлого. Однако, если вы помимо того, что состарились и впали в тяготы, ко всему еще утратили память, ваш опыт, да и все на свете вам уже не впрок. Я думаю, что именно это и случилось с Европой. Сейчас самые "культурные" слои поражают историческим невежеством. Ручаюсь, что сегодня ведущие люди Европы смыслят в истории куда меньше, чем европеец XVIII и даже XVII века <…> И снова я с тяжелым сердцем вынужден повторить: этот новоявленный варвар, с хамскими повадками - законный плод нашей цивилизации, и в особенности тех ее форм, которые возникли в XIX веке. Он не вторгся в цивилизованный мир извне, как "рослые рыжие варвары" V века, и не проник в него изнутри, путем таинственного самозарождения, вроде того, что Аристотель приписывал головастикам. Он - естественное порождение упомянутого мира. Можно сформулировать закон, подтвержденный палеонтологией и биогеографией: человеческая жизнь расцветала лишь тогда, когда ее растущие возможности уравновешивались теми трудностями, что она испытывала. Это справедливо и для духовною и для физического существования. Касательно последнего напомню, что человек развивался в тех областях земли, где жаркое время года уравновешивалось нестерпимо холодным. В тропиках первобытная жизнь вырождается, и, наоборот, низшие ее формы, как, например, пигмеи, вытеснены туда племенами, возникшими позже и на более высокой эволюционной ступени. Словом, именно в XIX веке цивилизация позволила среднему человеку утвердиться в избыточном мире, воспринятом как изобилие благ, но не забот. Он очутился среди сказочных машин, чудодейственных лекарств, услужливых правительств, уютных гражданских прав. А вот задуматься над тем, как непросто создавать эти машины и лекарства и обеспечивать их появление впредь и как шатко само устройство общества и государства, он не успел и, не заботясь о трудностях, почти не ощущает обязанностей. Такой сдвиг равновесия калечит его и, подрезав жизненные корни, уже не дает ему ощутить саму сущность жизни, вечно темную и насквозь опасную. Ничто так не противоречит человеческой жизни, как ее же собственная разновидность, воплощенная в "самодовольном недоросле". И когда этот тип начинает преобладать, надо бить тревогу и кричать, что человечеству грозит вырождение, едва ли не равносильное смерти. Пусть уровень жизни в Европе сегодня выше, чем когда бы то ни было, - нельзя, глядя в будущее, не опасаться, что завтра он не только не возрастет, но безудержно покатится вниз. Все это, надеюсь, достаточно ясно указывает на крайнюю противоестественность "самодовольного недоросля". Это тип человека, который живет, дабы делать то, что хочется. Обычное заблуждение маменькина сынка. А причина проста: в семейном кругу любые, даже тяжкие проступки остаются, в общем-то, безнаказанными. Семейный очаг - это тепло искусственное, и здесь легко сходит с рук то, что на вольном воздухе улицы имело бы весьма пагубные последствия, и в самом скором времени. Но сам-то недоросль уверен, что может повсюду вести себя как дома, что вообще нет ничего неизбежного, непоправимого и окончательного. И потому уверен, что может делать все, что хочет[*Как семья соотносится с обществом, точно так же, только крупнее и рельефнее, нация соотносится с человечеством. Самые самодовольные на сегодняшний день, да и самые монументальные "недоросли" - это народы, которые вознамерились в человеческом сообществе "делать то, что хочется". И по наивности называют это "национализмом". Как не претит мне интернациональный дух и ханжеское почтение к нему, но эти капризы национальной незрелости кажутся карикатурными] <…> В хорошо организованном обществе масса не действует сама по себе.Такова ее роль. Она существует для того, чтобы ее вели, наставляли и представительствовали за нее, пока она не перестанет быть массой или по крайней мере не начнет к этому стремиться. Но сама по себе она осуществлять это не способна. Ей необходимо следовать чему-то высшему, исходящему от избранных меньшинств. Можно сколько угодно спорить, кем должны быть эти избранные, но то, что без них, кем бы они ни были, человечество утратит основу своего существования, сомнению не подлежит, хотя Европа вот уже столетие, подобно страусу, прячет голову под крыло в надежде не увидеть очевидного. Это не частный вывод из ряда наблюдений и догадок, а закон социальной "физики"[15], под стать законам Ньютона по своей непреложности. В день, когда снова воцарится подлинная философия[Для этого вовсе не требуется, чтобы философы правили, как предлагал Платон, и не требуется даже, чтобы правители философствовали, как более скромно предлагалось после него. Оба варианта плачевны. Чтобы философия правила, достаточно одного - чтобы она существовала, иначе говоря, чтобы философы были философами. Едва ли уж не столетие они предаются политике, публицистике, просвещению, науке и чему угодно, кроме своего дела], единственное, что может спасти Европу, вновь откроется, что человек, хочет он того или нет, самой природой своей предназначен к поискам высшего начала. Кто находит его сам, тот избранный; кто не находит, тот получает его из чужих рук и становится массой. Действовать самовольно означает для массы восставать против собственного предназначения, а поскольку лишь этим она сейчас и занята, я говорю о восстании масс. В конце концов, единственное, что действительно и по праву можно считать восстанием, - это восстание против себя, неприятие судьбы. Люцифер был бы не меньшим мятежником, если бы метил не на место Бога, ему не уготованное, а на место низшего из ангелов, уготованное тоже не ему. (Будь Люцифер русским, как Толстой, он, наверно, избрал бы второй путь, не менее богоборческий.) Действуя сама по себе, масса прибегает к единственному способу, поскольку других не знает, - к расправе. Не зря же суд Линча возник в Америке, в этом массовом раю. Нечего удивляться, что сегодня, когда массы торжествуют, торжествует и насилие, становясь единственным доводом и единственной доктриной. Я давно уж отмечал, что насилие стало бытом. Сейчас оно достигло апогея, и это обнадеживает, поскольку должен же начаться спад. Сегодня насилие - это риторика века, и его уже прибирают к рукам пустомели. Когда реальность отмирает, изжив себя, труп выносится волнами и долго еще вязнет в болотах риторики. Это кладбище отжившего; на худой конец его богадельня. Имена переживают хозяев, и хотя это звук пустой, но все-таки звук, и он сохраняет какую-то магическую власть. Но если даже и вправду окажется, что значимость насилия как цинично установленной нормы поведения готова пойти на убыль, мы все равно останемся в его власти, лишь видоизмененной. Я перехожу к наихудшей из опасностей, которые грозят сегодня европейской цивилизации. Как и все прочие угрозы, она рождена самой цивилизацией и, больше того, составляет ее славу. Это наше современное Государство. Вспоминается то, что я уже отмечал, говоря о науке: плодотворность ее основ ведет к небывалому прогрессу, прогресс неумолимо ведет к небывало узкой специализации, а специализация - к удушению самой науки <…>. В наши дни государство стало чудовищной машиной немыслимых возможностей, которая действует фантастически точно и оперативно. Это средоточие общества, и достаточно нажатия кнопки, чтобы гигантские рычаги молниеносно обработали каждую пядь социального тела. Современное государство - самый явный и наглядный продукт цивилизации. И отношение к нему массового человека проливает свет на многое. Он гордится государством и знает, что именно оно гарантирует ему жизнь, но не сознает, что это творение человеческих рук, что оно создано определенными людьми и держится на определенных человеческих ценностях, которые сегодня есть, а завтра могут улетучиться. С другой стороны, массовый человек видит в государстве безликую силу, а поскольку и себя ощущает безликим, то считает его своим. И если в жизни страны возникнут какие-либо трудности, конфликты, проблемы, массовый человек постарается, чтобы власти немедленно вмешались и взяли заботу на себя, употребив на это, все свои безотказные и неограниченные средства. Здесь-то и подстерегает цивилизацию главная опасность - полностью огосударствленная жизнь, экспансия власти, поглощение государством всякой социальной самостоятельности - словом, удушение творческих начал истории, которыми в конечном счете держатся, питаются и движутся людские судьбы. Когда у массы возникнут затруднения или просто разыграются аппетиты, она не сможет не поддаться искушению добиться всего самым верным и привычным способом, без усилий, без сомнений, без борьбы и риска, одним нажатием кнопки пустив в ход чудодейственную машину. Масса говорит: "Государство - это я" - и жестоко ошибается. Государство идентично массе лишь в том смысле, в каком Икс идентичен Игреку, поскольку никто из них не Зет. Современное государство и массу роднит лишь их безликость и безымянность. Но массовый человек уверен, что он-то и есть государство, и не упустит случая под любым предлогом двинуть рычаги, чтобы раздавить какое бы то ни было творческое меньшинство, которое раздражает его всегда и всюду, будь то политика, наука или производство. Кончится это плачевно. Государство удушит окончательно всякую социальную самодеятельность, и никакие новые семена уже не взойдут. Общество вынудят жить для государства, человека - для государственной машины. И поскольку это всего лишь машина, исправность и состояние которой зависят от живой силы окружения, в конце концов государство, высосав из общества все соки, выдохнется, зачахнет и умрет самой мертвенной из смертей - ржавой смертью механизма. Такой и была судьба античной цивилизации <…> Суть такова: Европа утратила нравственность. Прежнюю массовый человек отверг не ради новой, а ради того, чтобы, согласно своему жизненному складу, не придерживаться никакой. Что бы ни твердила молодежь о "новой морали", не верьте ни единому слову. Утверждаю, что на всем континенте ни у кого из знатоков нового ethos нет и подобия морали. И если кто-то заговорил о "новой", значит, замыслил новую пакость и ищет контрабандных путей [Не знаю, найдется ли сейчас десяток людей, рассеянных по миру, которые видят воочию ростки того, что со временем действительно может стать новой моралью. И, уж конечно, не эти люди делают погоду]. Так что наивно укорять современного человека в безнравственности. Это не только не заденет, но даже польстит. Безнравственность нынче стала ширпотребом, и кто только не щеголяет ею. Если отвлечься, как мы и делали, от пережитков прошлого - христиан, идеалистов, старых либералов и т. д., - то среди современных альянсов не найдется ни одного, который не исходил бы из убеждения, что за ним числятся все права и ни единой обязанности. Не важно, рядятся ли при этом в реакционеров или революционеров: под любой личиной и при любом удобном случае решительно отбрасывают обязанности и притязают, сами не ведая почему, на неограниченные права. Что бы ни одушевляло, все сводится к одному и становится предлогом не считаться ни с кем и ни с чем. Если кто-то играет в реакционера, то наверняка для того, чтобы под видом спасения отечества и государства сравнять с землей все остальное и с полным правом топтать ближнего, особенно если тот чего-то стоит. Но и в революционеров играют с той же целью: наружная одержимость судьбой угнетенных и социальной справедливостью служит маской, освобождающей от досадной обязанности быть правдивым, терпимым и, главное, уважать человеческие достоинства. Я знаю немало людей, которые вступили в ту или иную рабочую партию лишь затем, чтобы обрести внутреннее право презирать интеллигенцию и не смотреть на нее снизу вверх. Что ж до диктатур, то мы уже налюбовались, как там льстят толпе и топчут все, что выше ее уровня. Отвращением к долгу отчасти объясняется и полусмешной-полупостыдный феномен нашего времени - культ молодежи как таковой. Все от мала до велика подались в "молодые", прослышав, что у молодых больше прав, чем обязанностей, поскольку последние можно отложить в долгий ящик и приберечь для зрелости. Молодость как таковую всегда освобождали от тяжести свершений. Она жила в долг. По-человечески так и должно быть. Это мнимое право ей снисходительно и ласково дарят старшие. И надо же было настолько одурманить ее, что она и впрямь сочла это своим заслуженным правом, за которым должны последовать и все прочие заслуженные права. Как ни дико, но молодостью стали шантажировать. Вообще мы живем в эпоху всеобщего шантажа, у которого два облика с дополняющими друг друга гримасами - угрозой насилия и угрозой глумления. Обе служат одной цели и равно пригодны для того, чтобы людская пошлость могла не считаться ни с кем и ни с чем» (Цит. по Ортега-и- Гассет «Восстание масс» [Электронный ресурс] URL: http://lib.ru/FILOSOF/ORTEGA/ortega15.txt).
Кристофер Лэш «Восстание элит и предательство демократии»: «"Восстание масс", вот что когда-то считалось угрожающим общественному порядку и цивилизующим традициям западной культуры. Однако в наше время главная угроза, кажется, исходит от самих верхов общественной иерархии, но не от масс. Этот примечательный поворот событий спутывает все наши ожидания относительно хода истории и ставит под вопрос давно установленные предпосылки. Когда Хосе Ортега-и-Гассет опубликовал свое Восстание масс,, впервые переведенное на английский в 1932 году, он не мог бы предвидеть времени, когда будет уместнее говорить о восстании элиты. Писавший в эпоху большевистской революции и возникновения фашизма, после катастрофической войны, терзавшей Европу, Ортега объяснял кризис западной культуры "политическим господством масс". Сегодня, однако, именно элиты — контролирующие международные денежные и информационные потоки, председательствующие в советах благотворительных фондов и высших учебных заведений, заправляющие орудиями культурного производства и тем задающие рамки общественной полемики, – и есть те, кто утратил веру в . ценности, или в остатки ценностей, Запада. У многих людей самый этот термин "западная цивилизация" вызывает сейчас представление о налаженной системе власти, выработанной с целью блюсти догматическое подчинение буржуазным ценностям и держать жертвы патриархального угнетения — женщин, детей, гомосексуалистов, цветных — в вечном порабощении. С точки зрения Ортеги, широко разделявшейся в его время, цен– < ность культурной элиты заложена в ее готовности принять ответственность за строгость соблюдения норм, без чего цивилизация невозможна. Она посвящала жизнь служению высоким идеалам. "Благородство определяется требованиями, которое оно к нам предъявляет, – обязанностями, а не правами". Массовый человек, с другой стороны, не видел нужды в обязанностях и не имел понятия, что они значат, не знал "чувства великого долга перед историей". Вместо этого он утверждал "право на пошлость и пошлость как право". Одновременно разобиженный и довольный собой, он отвергал всё "непохожее, недюжинное, личностное и лучшее". Он был "неспособен принять никакое руководство". Не имеющий ни малейшего разумения о хрупкости цивилизации или о трагическом характере истории, он бездумно жил, питая "уверенность, что завтра мир, как если бы ему был свойствен неистовый рост, станет богаче, еще шире и совершеннее". Он заботился лишь о своем собственном благополучии и жил в ожидании будущего "безграничных возможностей" и "полной свободы". Среди его многих слабостей и "недостаточная романтичность в обращении с женщинами". Эротическая любовь, сама по себе требовательный идеал, его не привлекала. Его отношение к телу было строго практичным. Он создал культ физической крепости и подчинил тело гигиеническому распорядку, который сулил сохранить тело в хорошем рабочем состоянии и продлить его жизненный срок. И вот что, однако, характеризует психический склад масс (mass mind) прежде всего: "всё, что не масса, она ненавидит смертно", – как писал Ортега. Неспособный на удивление или уважение, массовый человек был "избалованным дитятею истории человечества". Весь этот психический склад, утверждаю я, более характерен теперь для высших слоев общества, нежели для низших и средних слоев. Едва ли можно сказать, что обыкновенные люди сейчас живут в предвкушении мира "безграничных возможностей". Всякое ощущение, что массы летят на гребне истории, давно отошло. Радикальные движения, которые возмущали покой двадцатого века, потерпели крах одно за другим, и на горизонте не видно никаких восприемников. Промышленный рабочий класс, некогда оплот социалистического движения, превратился в жалкие останки самого себя. Надежда, что "новые социальные движения" займут его место в борьбе против капитализма, которая недолго поддерживала левых в конце 70-х и начале 80-х гг., ни к чему не привела. Новые социальные движения – феминистское, за права сексуальных меньшинств, за права малоимущих, агитация против расовой дискриминации – не только не имеют ничего общего между собой, но единственное их последовательное требование направлено скорее на включение себя как инородных тел в господствующую структуру, нежели на революционное переустройство общественных отношений. Массы не просто потеряли интерес к революции; сами их политические инстинкты явно консервативнее, чем у тех, кто сами себя назначили их представителями и воображаемыми освободителями. Именно рабочий класс и умеренно-средний (lower middle) класс, в конце-то концов, одобряют ограничения на аборт, держатся полной семьи как ресурса равновесия в мятежном мире, не признают экспериментов с "альтернативными образами жизни" и далеко не безоговорочно принимают программу поддержки представительства женщин и меньшинств (affirmative action) и другие предприятия широкомасштабной социальной инженерии. Ближе к сути слов Ортеги: они обладают более высокоразвитым чувством границ, чем стоящие над ними. Они понимают, как этого не понимают стоящие над ними, что бывают естественные границы человеческому контролю над ходом социального развития, над природой и телом, над трагическими началами в человеческой жизни и истории. Тогда как молодые специалисты подвергают себя строжайшему режиму физических упражнений и диетических предписаний, выработанных с тем, чтобы получить отсрочку у смерти – чтобы поддержать себя в состоянии непреходящей юношественности, вечно привлекательными и пригодными к новым брачным союзам, – обыкновенные люди, напротив, принимают телесное разрушение как нечто, бороться с чем более или менее бесполезно. Либералы из высших слоев среднего (upper middle) класса, с их неспособностью уловить важность классовых различий в формировании жизненной установки, не считаются с классовой значимостью своей одержимости здоровьем и повышенным внутренним настроем. Они находят трудным понять, почему их гигиеническое представление о жизни не внушает всеобщего энтузиазма. Они выступили в крестовый поход за санацию американского общества: за создание "некурящей окружающей среды", за цензуру всего – от порнографии до "бранной речи", и в то же время, несоответственным образом, за расширение границ личного выбора в вещах, где большинство людей нуждаются в основательных нравственных ориентирах. Столкнувшись с неприятием этих начинаний, они выказывают ту ядовитую ненависть, которая легко выступает из-под улыбающейся личины доброжелательности представителей высших слоев среднего класса. Противодействие заставляет гуманистов-филантропов позабыть либеральные доблести, на утверждение которых они притязают. Они становятся вздорными, самодовольными, кичливыми, нетерпимыми. В пылу политических споров они не находят возможным скрывать своего презрения к тем, кто упрямо отказывается просветиться - к тем, кто "ну не врубается", на самодовольном жаргоне политической непогрешимости. Одновременно самонадеянные и неуверенные, новые элиты, в особенности сословие специалистов, взирают на массы со смесью пренебрежения и опаски. В Соединенных Штатах "Срединная Америка" – подразумевающий и географическое и социальное значение термин – стала символизировать все, что стоит на пути прогресса: "семейные ценности", бездумный патриотизм, религиозный фундаментализм, расизм, гомофобию, ретроградство в отношении женщин. Срединные американцы, как они предстают перед творцами просвещенного мнения, это безнадежно убогие, отставшие от моды провинциалы, скверно информированные о переменах вкуса или модных направлениях мысли, страдающие пристрастием к бульварным романам с любовными приключениями и отупевшие от длительной подверженности воздействию телевидения. Они и нелепы, и смутно пугающи — не потому, что они хотят опрокинуть старый уклад, но как раз потому, что их защита этого уклада оказывается столь глубоко иррациональной, что, на пике накала, находит себе выражение в изуверской религиозности, в подавлении полового чувства, иногда взрывающегося жестокостью к женщинам и гомосексуалистам, и в патриотизме, служащем подпоркой для империалистских войн и национальной этики агрессивной маскулинности. Общий ход истории недавнего прошлого уже не благоприятствует выравниванию социальных различий, но все больше и больше идет в направлении двуклассового общества, в котором немногие избранные монополизируют преимущества, даваемые деньгами, образованием и властью. Конечно, нельзя отрицать, что удобства современной жизни все еще распределяются куда более широко, чем это было до индустриальной революции. Именно эту демократизацию комфорта Ортега имел в виду, когда говорил о "подъеме исторического уровня". Как и многие другие, Ортега был поражен неслыханным изобилием, порожденным современным разделением труда, превращением предметов роскоши в предметы широкого потребления, переходом в разряд массовых критериев комфорта и удобств, прежде применимых лишь по отношению к богатым. Подобные вещи- материальные плоды модернизации – не ставятся под вопрос. В наше время, однако, демократизация изобилия – ожидание, что каждое поколение будет обладать качеством жизни, не доступным его предшественникам, – уступила место обратному процессу, когда вековое неравенство начинает утверждать себя заново: иногда в пугающе быстром темпе, иногда же настолько размеренно, что даже не привлекает к себе внимания. Глобальность разрыва между богатством и бедностью, наиболее очевидный пример этого обратного исторического процесса, стала настолько кричащей, что едва ли есть необходимость перечислять свидетельства растущего неравенства. В Латинской Америке, Африке и большей части Азии абсолютный рост численности населения, дополняемый миграцией деревенских жителей, согнанных со своих мест коммерциализацией сельского хозяйства, обернулся для жизни в городах чрезвычайными перегрузками. Сформировались огромные урбанистические скопления – едва ли их можно назвать городами, – переполненные нуждой, убожеством, болезнями и отчаянием. Пол Кеннеди рисует перспективу развития к 2025 году двадцати таких "мегаполисов", каждый из которых на сегодня насчитывает более 11 миллионов населения: Мехико будет иметь более 24 млн. жителей уже к 2000 году, Сан-Паоло – более чем 23 млн., Калькутта –16 млн., Бомбей – 15,5 млн. Нагрузку, в результате этого ложащуюся на жилищный фонд, водопровод и канализацию, транспорт и другие городские коммунальные службы, легко предвидеть, но перед теми катастрофическими последствиями, которые, скорее всего, будут этим вызваны, тушуется самое болезненное воображение. Уже сейчас разруха столь велика, что единственным возможным откликом на сенсационные картины мерзости и запустения, которыми пресса и телевидение ежедневно потчуют публику, оказывается не столько негодование, сколько беспомощное безразличие. По мере того, как разрушение формы жизни в этих вздувшихся городах будет прогрессировать, не только бедные, но и средние слои начнут оказываться в условиях, немыслимых еще несколько лет назад. Можно ожидать, что качество жизни среднего класса будет понижаться повсеместно, во всем развивающемся – как он слишком оптимистически именуется – мире. В такой стране, как Перу, когда-то благополучной, с разумными перспективами на развитие парламентаризма, средний класс практически перестал существовать. Средний класс, как напоминает нам Уолтер Рассел Мид в своем исследовании заката американской империи «Тленный блеск» (Mortal Splendor),"появляется не из воздуха". Его сила и численность "зависит от общего благосостояния отечественного хозяйства", и в странах, где "благосостояние сосредоточено в руках небольшой олигархии, а остальное население отчаянно бедно, средний класс может расти только до ограниченной степени… (он) никогда не избегнет своей первоначальной роли прислужника олигархии". К несчастью, сейчас это описание приложимо к растущему списку наций, которые преждевременно достигли пределов экономического развития, – стран, в которых все большая "доля их собственного национального продукта уходит к иностранным инвесторам или кредиторам". Подобная судьба вполне может ожидать неудачливые нации, включая Соединенные Штаты, даже в индустриальном мире. Кризис среднего класса, а не просто растущая пропасть между богатством и нищетой – вот на чем требуется сделать ударение при трезвом анализе наших перспектив. Даже в Японии, в этом образце успешной индустриализации последних двух или трех десятилетий, опросы общественного мнения, проведенные в 1987 году, обнаружили растущее убеждение, что о ней больше нельзя говорить как о стране, где есть средний класс, поскольку и здесь обыкновенные люди лишены участия в огромных состояниях, накопленных в недвижимом имуществе, финансах и производстве <…> Высшие слои среднего класса, самая сердцевина новой элиты специалистов и управленцев, определяется, помимо быстро растущих доходов, не столько своей идеологией, сколько образом жизни, который все более однозначно отделяет их от остального населения. Даже их феминизм – то есть их приверженность семье, где каждый из супругов подвизается на собственном поприще, — дело скорее практической необходимости, чем политических убеждений. Попытки определить некий "новый класс", состоящий из госаппаратчиков (public administrators) и политтехнологов, неукоснительно проталкивающих некую программу либеральных реформ, оставляют без внимания саму широту политических взглядов среди элит специалистов и управленцев. Эти группы составляют новый класс лишь в том смысле, что их средства к существованию обеспечиваются не столько обладанием собственностью, сколько манипулированием информацией и профессиональной эрудицией. Их капиталовложение в образование и информацию, а не в собственность, отличает их от богатой буржуазии, доминированием которой характеризовалась более ранняя стадия капитализма, и от старого класса собственников — среднего класса в строгом смысле этого слова, — который некогда составлял основную массу населения. Поскольку поприща они избирают для себя самые разные – брокеров, банковских служащих, агентов по недвижимости, инженеров, разного рода консультантов, системных аналитиков, ученых, врачей, публицистов, издателей, редакторов, рекламных служащих, художественных директоров и "киношников", артистов разговорного жанра, журналистов, телережиссеров и продюсеров, художников, писателей, университетских преподавателей — и поскольку они не имеют общего политического мировоззрения, то неуместно характеризовать элиты специалистов и управленцев и как новый правящий класс. Элвин Гулднер, в одной из наиболее убедительных попыток препарировать "новый класс", нашел их объединяющее начало в присущей им "культуре критического дискурса", но хотя эта формулировка и ухватывает существенную черту того секулярного аналитического отношения, которое преобладает сейчас в высших кругах, она преувеличивает интеллектуальную составляющую и интерес к рационалистическому объяснению жизни в культуре новых элит, равно как и преуменьшает их непреходящую зачарованность капиталистическим рынком и неистовое искание барышей. Больше бросается в глаза тот факт, что рынок, на котором дейст-вуют новые элиты, теперь является международным по масштабу. Своими состояниями они обязаны предприятиям, действующим поверх национальных границ. Они скорее озабочены бесперебойным функционированием всей системы в целом, нежели какой-либо из ее частей. Их лояльность – если в подобном контексте само это слово не превращается в анахронизм – скорее интернациональная, нежели региональная, национальная или областная. У них больше общего с себе подобными в Брюсселе или в Гонконге, нежели с массой американцев, еще не подсоединившихся к сети всемирной коммуникации. Категория "знаковые аналитики" ("symbolic analysts") у Роберта Райха, несмотря на синтаксическую неувязку в самом этом выражении, служит полезным, эмпирическим и довольно непретенциозным описанием этого нового класса. Это люди, как пишет о них Райх, живущие в мире абстрактных понятий и знаков, от строчек биржевого курса до визуальных образов, производимых в Голливуде и на Мэдисон Авеню, и специализирующиеся на интерпретировании и развертывании знаковой информации. Райх противопоставляет их двум другим основным категориям труда: "рабочим рутинного труда", выполняющим неизменные задачи и не имеющим особого контроля над производственным замыслом, и "обслуживающему персоналу", чья работа также по большей части имеет рутинный характер, но "должна осуществляться персонально, человек-человеку" и, следовательно, не может "продаваться по всему миру". Если мы сделаем скидку на весьма схематичный и неизбежно приблизительный характер этих категорий, то они окажутся вполне сообразными с обыденными наблюдениями, чтобы дать нам довольно четкое представление не только о структуре занятости, но и о классовой структуре американского общества, раз позиции "знаковых аналитиков" явно укрепляются, тогда как другие категории, составляющие до 80 % населения, все более проигрывают в своем благосостоянии и положении.Недостаток у Райха посерьезнее, чем эта приблизительность: это его уходящее в крайность приукрашивание "знаковых аналитиков". В его глазах они представляют собой цвет и блеск американской жизни. Питомцы "элитарных частных" или "специальных пригородных" школ, где их натаскивают на интенсивных курсах, они пользуются всеми преимуществами, которыми их только могут снабдить не чающие в них души родители. "Их учителя и школьные наставники уделяют внимание их учебным нуждам. У них есть доступ к первоклассным научным лабораториям, интерактивным компьютерам и видеосистемам у себя в классах, лингафонным кабинетам и высокотехнологичным школьным библиотекам. Число учащихся в классе здесь относительно невелико; общение с одноклассниками оказывает на их мышление стимулирующий характер. Родители водят их по музеям и культурным мероприятиям, открывают им свет, отправляя в заграничные путешествия, и обучают музыке. Дома у них – способствующие обучению книги, образовательные игрушки, познавательные видеопленки, телескопы и персональные компьютеры с самыми последними учебно-образовательными программами". Эти привилегированные молодые люди получают высшие баллы в " лучших мира", превосходство которых доказывается их способностью привлекать огромное число иностранных студентов. По мнению Райха, в этой космополитичной среде они преодолевают свои провинциальные представления, препятствующие творческому мышлению. "Скептичные, любознательные, творческие", они становятся решателями проблем par excellence,не теряясь перед вызовами любой сложности. В отличие от тех, кто занят трудом, требующим отупляющих механических навыков, они любят свою работу, занимаясь которой, до конца жизни приобретают знания в бесконечных экспериментах. В отличие от интеллектуалов старого образца, имевших склонность в своей работе держаться особняком и ревниво-собственнически относиться к своим идеям, работники умственного труда новой эпохи – производители высококачественных "прозрений" в самых разнообразных областях: от торговли и финансов до искусства и культуры развлечения — лучше действуют в команде. Емкость их "потенциала к сотрудничеству" благоприятствует "системному мышлению" — способности видеть проблему во всей ее целостности, воспринимать плоды коллективного экспериментирования и "различать более общие планы причин, следствий и взаимосвязей". Поскольку их работа так сильно зависит от своего "сетевого" характера, то селятся они в "географически обособленных местах сосредоточения", обитаемых людьми вроде них. Эти привилегированные общины – Кембридж, Силикон-Вэлли, Голливуд – становятся "на диво жизнестойкими" центрами художественного, технического и учредительского предпринимательства. Для восторженных глаз Райха они представляются олицетворением интеллектуального успеха и хорошей жизни, понимаемой как обмен "прозрениями", "информацией" и рабочими сплетнями. Географическая концентрация производителей знания, как только она достигает критической массы, в качестве побочного продукта образует рынок труда для растущей группы "обслуживающего персонала", удовлетворяющего их требования. "Не случайно, что Голливуд стал домом для столь большого числа постановщиков голоса, тренеров по фехтованию, учителей танцев, театральных агентов и поставщиков фото –, звуковой и осветительной аппаратуры. Кроме этого, повсюду вокруг находятся рестораны именно с той атмосферой, какую предпочитают продюсеры, обхаживающие режиссеров, и режиссеры, обхаживающие сценаристов, и любой в Голливуде, обхаживающий любого другого". Всеобщий допуск в классовые ряды "творческих" людей лучше всего соответствовал бы райховскому идеалу демократического общества, но раз эта цель очевидно недосягаема, то почти не уступало бы этому идеалу, вероятно, и общество, состоящее из "знаковых аналитиков" и свиты их прихлебателей. Эти последние, будучи сами снедаемы мечтой о звездном статусе, до наступления лучших времен, в ожидании пока их самих не откроют, довольствуются жизнью под сенью звезд и симбиотически соединяются со стоящими над ними в непрестанном поиске какого-нибудь таланта, который можно было бы продать, каковые изыскания, как это становится ясным из образной системы Райха, можно сравнить с ритуалом ухаживания. Можно было бы добавить и более желчное наблюдение: что круги власти -финансы, правительство, искусство, индустрия развлечений – заходят один на другой и становятся все более взаимозаменяемыми. Знаменательно, что Райх обращается к Голливуду как к особо впечатляющему примеру "на диво жизнестойких" общин, которые вырастают везде, где только ни возникнет концентрация "творческих" людей. Вашингтон становится пародией на Мишурный Городок; правительственные чиновники отдаются эфирным волнам, в одночасье создавая видимость политических течений; кинозвезды становятся высокоумными политиками, даже президентами; реальность и мнимую реальность становится все сложнее и сложнее различать. Росс Перо запускает свою президентсткую кампанию в "Шоу Лэрри Кинга". Звезды Голливуда играют важную роль в предвыборной кампании Клинто
Дата добавления: 2014-05-05; просмотров: 417; Нарушение авторских прав Мы поможем в написании ваших работ! |